Таланийская Рануя, взятая королевскими войсками два месяца назад, славилась морскими деликатесами, винами и женщинами. «О, прекрасная Рануя, – читал когда-то Ансельм у поэта-философа Теркулия. – Берега твои – райские кущи, бухты – роги изобилия. На рынках твоих рыбы больше, чем во всем Срединном море. Пучат глаза ставриды, бьют акульими хвостами тунцы величиной с крупного мужчину, вздыхают, трепеща жабрами, розовоперые дорады, искрит и переливается драгоценным перламутром чешуя сибасов. Крабы, мясистые, как откормленные каплуны, жарятся в медных сковородках прямо на улице – в оливковом масле, приправленном чесноком, красным перцем, тимьяном и базиликом. Их подают с жареным хлебом и ароматной травой под названием рукола и запивают белым вином, нежным и сладким, как уста девственницы. О, дочери Рануи! Вы подобны горлицам в прелести и кротости своей, а в пылу страсти или ревности не уступите горным львицам…»
– Бабы там до того истосковались по ласке, – вещал капрал Друнго на вечернем привале, – что стаями бросались на наших гренадеров и волокли по домам. А те, кому было совсем невтерпеж, падали на спину прямо на мостовой. Мне приятель рассказывал…
Солдаты, сидевшие с ним у костра, подняли возбужденный галдеж, и речи их сводились к одному: бойцы пятого стрелкового покажут таланийским цыпочкам, что такое настоящие мужчины.
Друнго хлопнул Ансельма по плечу:
– Что, малыш, готов пустить в ход свое главное оружие?
– Да он небось бабе под юбку-то ни разу не заглядывал, – рассмеялся Кандрак, приятель Друнго.
Ансельм покраснел.
– Ничего, парень, – подбодрил его капрал. – Ты держись меня, и все наверстаешь.
В город вошли после полудня. Майское солнце выжимало пот из солдатских тел, слепило глаза. Тяжелый, горьковато-соленый дух, который Ансельму не с чем было сравнить, стелился над мостовыми, мешаясь с дурманным благоуханием олеандров, древовидного вереска и цитрусовых. Цветочные купы весело пестрели поверх глухих каменных оград – будто салют в честь прибытия доблестных шлезцев. Но улицы были пусты. Прекрасные таланийки не толпились у обочин, даря улыбками вояк барона Холлака. Редкие прохожие исчезали в переулках, едва завидев марширующие колонны.
В первую же ночь Ансельма назначили в патруль. Кругом стоял кромешный мрак, ни в одном окне не теплилось огня. Ни голосов, ни шагов. Даже собаки не лаяли. Казалось, шлезские стрелки идут по мертвому городу. Лишь цикады заливались от души, утверждая многоголосым стрекотанием свою безраздельную власть над подлунной Рануей. Да плескалось близкое море…