Марк Аврелий (Фонтен) - страница 174

Иллюзией непростительной, но все-таки объяснимой. Так должен был думать утомленный человек, лишившийся дара воображения, вверивший себя безличному Провидению. Он чисто автоматически повторил процесс возведения на престол Луция, случившийся пятнадцать лет тому назад. На его взгляд, Коммод и был вторым Луцием: сильным физически, жизнелюбивым, явно не злонамеренным. Он был довольно красив, его должны были любить солдаты. Ум его ленив? — Но за него все будет решать Помпеян. Кроме того, отец собирался и сам научить его государственным делам. И это был разумный план, но он не оставлял возможности выбора впредь. К тому же он не учитывал подводных течений в комнатах отрока. Коммод был робок, но только потому, что его подавлял образ отца. Лишившись матери, мальчик оказался в полной зависимости от человека, с которым он не надеялся сравняться, — и при этом знал, что совершенство его критикуют. Тогда он замкнулся в своем тайном мире, приучился скрывать и свои умственные недостатки, и мало оцененные физические достоинства. Клеандр с Саотером (пока еще заодно) учили его ждать и казаться покорным.

Ласковый отец

В «Размышлениях», как можно убедиться, много говорится и о необходимости быть снисходительным к ближнему, и о том, как улучшить его терпением и кротостью. Тень Коммода, надо думать, проходит в таком наставлении: «Если кто ошибается, учить благожелательно и показывать, в чем недосмотр. А не можешь, так себя же брани, а то и не брани» (X, 4). Последняя оговорка поражает: она открывает дверь этике полной безответственности. В конечном счете вина не лежит ни на ком. На миг можно подумать, что мы услышали евангельскую заповедь, но нет: никакого пересечения с христианством не будет, а будет сказано кратко: «Проступок другого надо оставить там» (IX, 20) — говоря попросту, ну его. Тут нет никакого эгоизма: это желание примирения любой ценой; и еще в одной записи оно опять становится вполне человеческим: «Благожелательность непобедима… Ну что самый злостный тебе сделает, если будешь неизменно благожелателен к нему, и раз уж так случилось, станешь тихо увещевать и переучивать его мягко в то самое время, когда он собирается сделать тебе зло: Нет, детка, не на то мы родились, мне-то вреда не будет, а тебе, детка, вред… И чтоб ни усмешки тайной, ни брани, нет — любовно и без ожесточенья в душе. И не так, словно это в школе…» (XI, 18).

Видно, что фон всех этих слов — любовь и ласка, что редкость для стоической философии. Это поистине говорит не школьный учитель, а отец. Но кому говорит? На первом плане — себе самому. Таково и все сочинение Марка Аврелия: грандиозная попытка взять себя в руки, призвать себя к порядку, как будто он боялся не выдержать собственной линии поведения. Уже на втором плане он обращается к какому-то анонимному ближнему — к читателю, которого нигде не называет и, может быть, даже не имеет в виду. И еще загадочней персонаж третьего плана — «самый жестокий из людей», с которым надо говорить, как с ребенком. Уж не Коммод ли это?