Хроника стрижки овец (Кантор) - страница 67

Особую категорию занимают бывшие друзья – они все оставались верными до определенной черты, а потом происходило нечто фатальное, и отношения прекращались. Случалось так, что я замахивался на самое святое – и корпоративный закон уже не позволял со мной дружить: они еще терпели, когдя я бранил Тэтчер и либеральную демократию, но если я говорил, что оппозиционеры на Болотной – дурни и пошляки или что идея демократии – подвержена коррозии и износилась, то это уже было нестерпимо. Так и в брежневские годы – со мной дружили, пока я бранил соцреализм, но когда переходил на личности секретарей обкомов или говорил, что всех членов Политбюро надо отправить на Марс, – вот тут со мной здороваться переставали. Надо сказать, что в России демократической все еще строже. Одного моего доброго друга пригласили на собеседование (в прежние времена сказали бы: вызвали на партком, но это был не партком, а собрание либеральной интеллигенции) – и на собеседовании предложили ему выбирать: со мной он дружит или с либеральным обществом. И мой былой товарищ позвонил мне по телефону, извинился, сказал: ну сам понимаешь, надо же выбирать. Мой былой друг великолепно знает, что я выступал против Сталина и лагерей, против Политбюро и советской власти в те годы, когда сегодняшние либералы прилежно ходили на комсомольские собрания. Однако дело ведь не во мне и не в моих взглядах – дело в том, что нельзя нарушать комфортные установки своего круга. Кругу ведь не то обидно, что я не считаю демократию венцом развития общественной мысли, – нестерпимо то, что я не считаю Рубинштейна – поэтом, Гройса – философом, а Булатова – художником.

Общественный строй никогда главным не был: главное – это номенклатура. Современному либеральному кругу комфортно называть меня антилибералом на том основании, что я считаю их жуликами – ну вот и называют. Вчера мне написал милый, в сущности, человек: «Я бы рад вашу статью послать дальше, по своим знакомым, но заранее хочу размежеваться с некоторыми острыми пунктами. Вы там слишком резко говорите, а мне бы не хотелось». Этот же человек (он не вполне трус, боится только своей корпорации) не страшится выступать против абстрактного коррумпированного правительства России – не страшится потому, что эти абстрактные претензии не наказуемы; но он десять раз описается, прежде чем публично скажет, что Бакштейн – не мыслитель и никогда не написал ни единой строчки и не подумал ни единой мысли. Так нельзя говорить, ну что вы! Так невозможно сказать! Мне сообщали (причем по секрету сообщали, умоляя не разглашать тайну), что мои статьи пересылают друг другу тайком, боясь признаться своему окружению, что читают Кантора, – ведь можно испортить отношения в своем кружке. «Разве можно читать Кантора!» – так говорят друг другу участники кружков, а те из них, которые тайком читают, опускают глаза. И в этот момент они говорят себе: «Ведь Максим Кантор не любит их, ну а они не любят его – все правильно, это же честно». Среди прочих былых друзей был друг, который переживал, что мне не нравится, что он дружит со взяточниками и людьми из светского коррумпированного круга – гельманами, хорошиловами и т. п. Он мне так говорил: «Ну а чем ты докажешь, что они нечестные?» Никто, понятное дело, не ловил этих дяденек за руку, но все представляют, как делаются дела, – и мой друг тоже великолепно все это знал. Но ведь есть презумпция невиновности, не так ли? Мой друг был исполнен личного достоинства, он готов был со мной дружить несмотря на то, что я против капитализма, а все его окружение – за капитализм. Он просил от меня равной услуги: он будет закрывать глаза на то, что я социалист и христианин, а я должен не замечать того, что он прислуживает негодяям. Моему другу хотелось так все устроить, чтобы и со мной дружить, и с прогрессивной банкирской компанией ладить; это вполне могло идти параллельно. Он приходил ко мне, и мы говорили о высоком, а потом он шел в общество прогрессивных представителей современного искусства и там беседовал о рынке инноваций. Некоторое замешательство возникало на днях рождения. Но ведь можно два раза подряд отмечать праздник: один стол накрывают – для рукопожатных, а другой – для нерукопожатных друзей. Во время существования Советского Союза с набором гостей тоже возникали сложности: в интеллигентные дома было не принято приглашать стукачей и директоров ателье, заведующих мясными отделами тоже в гости не звали. А сегодня, когда застолье сплошь из директоров гастрономов – в том числе гастрономов интеллектуальных, – возникает неловкость, когда надо позвать кого-то, кто в данный гастроном не вхож. Тут надо раз и навсегда прописать правила поведения кружка, иначе никак. Один смелый юноша мне написал, что ему в его «тусовке» достается немало колотушек за то, что он думает не как все, и он даже попросился ко мне в друзья, хотя его окружение и против меня, а если он обматерил меня за спиной, так это от ситуативной застенчивости. И написал он это в отчаянном личном письме, не отдавая себе отчета, что пишет очень трусливо. И не объяснишь, что учиться храбрости надо наедине с собой – а когда научишься быть мужчиной, тогда уже и приходить к взрослым. Поздно объяснять, жизнь сложилась.