Пошли втроем: я, он и Андрей Демич. Помнишь, во флотском экипаже, когда отправляли наш отряд под Южноморск, он стоял в моем отделении правофланговым, огромный такой, чернобородый, ты его еще дядькой Черномором назвал? Молчаливый человек с большими грустными глазами, мне он не очень нравился. Все, кажется, он думал о чем-то своем, берег что-то в душе от постороннего глаза. Один раз подполз я незаметно к его индивидуальному окопчику, а он набрал полные горсти пшеничных колосьев и тыкается в них губами. Думал, он голодный, жрать их хочет, присмотрелся, а он целует те колосья и молча плачет. Из кулаков он, что ли, — подумал я тогда.
Когда перешли линию фронта, наступил рассвет, двигаться дальше было опасно, и мы решили день переждать в плавнях. Спать хотелось, а делать было нечего, так от безделья совсем голова сонной дурью наливалась. А тут еще солнце пригревать начало — духота в плавнях невыносимая. Я приказал рыжему и Демичу спать, а сам остался на вахте. Через два часа разбудил Демича, сказал, покарауль, мол, два часа, потом буди его, а сам ложись досыпай. Он так и сделал. Когда я проснулся часа через три, Демич спал, а этого гада не было. Уполз подлюга. Рацию, гранаты и затворы из наших автоматов унес или, может, в болоте где утопил. В общем, остались мы безоружные в ближнем тылу противника. Понимаешь?.. Я матерюсь на чем свет стоит, а Демич молчит и крестится, молчит и крестится. Мне от его крещения совсем муторно на душе стало: один, думаю, гад ушел, сейчас и этот драпанет, ведь у него где-то на захваченной немцами территории семья осталась, Здоров он и страшен, что я с ним поделаю? «Теперь без оружия и без рации нам в тылу делать нечего», — говорю ему. «Без оружия боец — не боец», — равнодушно он мне отвечает, поглаживая свою черную бородищу. «Надо обратно к своим пробираться», — подаю мысль. «Ты командир, — говорит. — Тебе виднее». «Так что же нам, по-твоему, в плену оставаться?» — опрашиваю его озлясь. «В плену я не жилец, — глухо ворчит он мне, глядя куда-то в сторону. — Не жилец и… и не мертвец… Насчет плена ты, сержант, не забрехивайся. Осерчать могу». Видал какой?! Тут вопрос жизни или смерти решается, а он: осерчать могу! «Судить нас будет трибунал, — говорю ему, — за невыполнение боевого задания и потерю оружия». «На то и трибунал, — отвечает. — Ему виднее». «А разве мы виноваты?» — спрашиваю. «А то нет? — говорит. — Теперь за опоздание на работу крепко влетает, а мы такого гада через линию фронта переправили». И снова крестится. «Да ты хоть не молись, ради бога, — прошу его. — Бог твой теперь нам не поможет». «Сам знаю, — говорит. — Ты, сержант, давай лучше думай, как нам отсюда поскорее убраться. Эта шкура может выдать нас, неровен час, нагрянут, как перепелок накроют». Поверишь, за всю войну я впервые от него такую длинную фразу услышал.