— Черт, это какое-то старье, давно вышедшее из употребления, то же ждет и нас с тобой когда-нибудь.
Это не все, что он сказал. Лэнс ненавидел BON AMI, потому что любил свой сон, и по той же причине он ненавидел черное домино без глазных прорезей, которое ему подарила Моизи в те дни, когда еще могла позволить это себе — до того, как она бежала от всего такого. Он утверждал, что они давят ему на глазные яблоки и портят его зрение. Конечно, дело было не в этом. Его глазные яблоки были совсем не теми шарами, на которые BON AMI и черное домино давили. Те шары были в его штанах — Лэнс ненавидел BON AMI и черное домино, потому что они мешали или задерживали его ритуалы любви, которые были для него самым главным условием хорошего ночного сна.
— Оторви свой зад от BON AMI и немедленно в кровать, малыш!
— Мой зад не касается BON AMI.
— Не пререкайся со мной, Телма.
— Если ты еще раз назовешь меня Телмой, я…
— Что я?
— Я назову тебя…
— Ты меня никак не назовешь, потому у меня есть вот этот направленный на тебя королевский жезл, а у тебя только одна пара…
Разговор в этом стиле мог продолжаться и дальше, но я упрямый писатель, такой же упрямый, как и неудавшийся, и если Лэнс продолжал пытаться оторвать меня от «голубой сойки», когда мне она была нужнее, чем он сам, я убегал по лестнице и продолжал писать в баре «Десятый пирс» — он когда-то находился через дорогу от склада, но уже давно не существует.
(Я помню, что когда летними ночами я проделывал такое, Лэнс шел за мной в «Десятый пирс», угрожающе входил в двери, его оголенный торс над брюками блестел, как только что отполированная бронза, и все смотрели на него, а он смотрел на меня, делающего вид, что не заметил его появления. Он садился у стойки и начинал самым диким языком обсуждать мою персону.
— Видите этого хуя, который делает вид, что он писатель?
Бармен обычно бормотал что-то вроде сдавленного «ага», двое или трое пьяных поворачивались, чтобы посмотреть на меня и сделать пару замечаний, после которых я один раз запустил в них пивной кружкой, но обычно бармен своевременно подмигивал им, предупреждая, если они еще не знали, что говорить обо мне и Лэнсе было очень опасно. И Лэнс продолжал в том же духе:
— Воображает, что сделал литературную карьеру, но мне-то прекрасно известно, что вся его карьера — то, на чем он сидит, если случайно не стоит или не лежит.
Я конечно, не боялся Лэнса, даже когда он выражался на публике подобным образом. Конечно, я переставал писать, выводя в своей «голубой сойке» одну и ту же фразу снова и снова, и эта фраза была «ебучий сукин сын».