— Что?
— Она когда-нибудь могла терпеть меня или я могла терпеть ее. Когда я занялась живописью, она сказала, что мой удел — проституция, или сумасшествие, или то и другое вместе, и бросила в меня чемоданом, и велела выметаться на улицу. Так я и попала на Бликер.
Ее серые волосы потемнели, как бы отражая наступление темноты, и она снова погрузилась в молчание, за что я был ей почти благодарен. Мне никогда не доводилось слышать, чтобы она говорила так горько, и если не трагически то с большой долей чувства, и о собственной матери, все равно, любимой или жалкой. Не далее как накануне вечером я был еще так молод, что мог прослезиться, а теперь моя юность со всеми своими чувствами прошла, и я был счастлив, что в комнате не было зеркала, а то если бы я посмотрел в него, оно отразило бы лицо на сто лет старше, пригодное только для того, чтобы снимать его для роли Далай-ламы или Дориана Грея в конце его преображения из портрета в саморазрушившуюся плоть.
Думаю, где-нибудь в потаенном уголке моего сердца таится типичное южное чувство к матерям — нечто среднее между сентиментальностью и ощущением непостижимо страшной, но никогда не перерезаемой пуповины, не просто остающейся не перерезанной, а натягивающейся со временем все сильнее и сильнее, и бесстрастный — нет, это не то слово, которое имею в виду — горячий репортажный стиль рассказа Моизи о падении ее матери, напомнивший мне «Хладнокровное убийство» Трумэна Капоте, заставил меня почувствовать, что рядом со мной не та Моизи, которую я знал раньше.
Мягкость ушла от нее, как уходит запах засохших цветов, и даже ее классическая красота в этом прозрачном платье приобрела подозрительный налет искусственности.
Она, казалось, не заметила моей шоковой реакции, но когда продолжила свою речь, тон ее значительно смягчился.
— Видишь ли, сейчас я убеждена, что Моппет мертва.
— Моппет —…
— Нет, нет Моппет уже была мертва.
— «Моппет» — это голливудское словечко, обозначающее ребенка на экране?
— Да, если речь идет о Темпл или О’Брайен, но если речь идет о Моппет, то это была не девочка-звезда, а старая собачья карга, собака, остававшаяся единственной связующей нитью между мною и матерью.
— Ты никогда раньше не говорила об этой Моппет.
— Я упомянула ее сейчас, потому что знаю, что ее давно нет — еще до того, как я покинула квартиру в своем спальном районе, Моппет превратилась в каргу, в помоечную каргу. У нее был ненасытным аппетит, ее нельзя было провести мимо уличной урны с мусором, ее хорошо кормили дома, но она все равно была неестественно голодной, и когда ее водили на прогулку, она могла забыть помочиться — так она стремилась к мусорным урнам, ее невозможно было оттащить от них, она упиралась со сверхъестественной силой, если ее оттаскивали от урны, и — о Господи, то, как она смотрела своими большими карими глазами сквозь космы грязной седой шерсти, извини, я сейчас заплачу — но сердце могло разорваться, такой был гигантский аппетиту этой крошечной собачонки, размером не больше, чем увеличенное насекомое. И мне так хотелось позволить ей по часу проводить у каждой урны с мусором, но, видишь ли, ее пищеварение позволяло ей есть только небольшими дозами. Я водила ее к ветеринару, и он сказал мне, что она такая голодная, по всей видимости, из-за того, что ее пищеварительная система больше не способна усваивать еду, милый мой. И если я плачу, потому что я плачу, так это потому, что Моппет ушла, и мама…