Клуб неисправимых оптимистов (Генассия) - страница 329

Три дня спустя я получил заклеенный скотчем конверт из коричневой крафтовой бумаги, надписанный Сашиной рукой. Внутри лежал ключ на шнурке, завернутый в белый листок бумаги. Никакой приписки не было, но на обороте я заметил красный отпечаток пальца. Скорее всего, кровавый. Штемпель был смазан, и я даже через лупу не сумел разглядеть на нем дату. Если конверт отправил Саша — а судя по отпечатку, это сделал он, — конверт должен был прийти на день или два раньше. Почему на то, чтобы преодолеть расстояние в тысячу метров, понадобилось целых пять дней? Я задал вопрос почтальону, но вразумительного ответа не получил.

* * *

Я дождался, когда все уснут, и в одиннадцать вечера отправился на улицу Монж. Свет в окнах не горел, во дворе было тихо. Я по-кошачьи бесшумно, держась за перила, чтобы не споткнуться, поднялся по лестнице на последний этаж, зашел в туалет, закрыл дверь и зажег свет. Взобрался на приступку, как делал Саша, вставил ключ в скважину за трубой, опустил тяжелую металлическую пластину и сунул руку в тайник. Меня поразило, как много всего там хранилось: толстый альбом со старыми фотографиями, перетянутые ремнем картонные папки, три толстые тетради на русском языке, штук двенадцать блокнотов и блокнотиков, томик Хемингуэя, зеркальный фотоаппарат «Лейка», чемоданчик с объективами и толстый конверт с надписью: «Для Мишеля Марини». Я удостоверился, что в тайнике больше ничего нет, закрыл его, сложил все в ящик для овощей, прихваченный со двора, и тем же путем покинул здание. Вернувшись домой, я сразу ушел к себе, начал разбирать Сашины сокровища и первым делом вскрыл конверт. Внутри лежали двадцать страниц, исписанных с обеих сторон четким разборчивым почерком…

Мишель,

если ты читаешь это письмо, значит я наконец обрел долгожданный покой…

Ленинград, 1952-й

1

Горящие в менорах свечи отражались в висящем напротив зеркале. Ирина на мгновение задержала взгляд на своем отражении — морщинистое лицо, седые волосы — и устало вздохнула. Близилась ночь великого праздника. Она постелила скатерть, вышитую венгерским крестом, расставила на столе бесценные бокалы из хрусталя-баккара и сервиз лиможского фарфора, купленный ее мужем до революции. В центре красовалось огромное блюдо, привезенное из Стамбула, — когда-то туда можно было доехать поездом из Одессы. Пятнадцать приборов. Тридцать бокалов — по два каждому сотрапезнику, даже детям. Когда-то в третий бокал ставили срезанные живые цветы, но это было в другой жизни. В скованном холодом и страхом городе никто цветами не торговал, поэтому Ирина сделала их из бумаги, сплела в гирлянды и венки и украсила стол. Она достала из шкафов милые сердцу вещицы — когда-то их покупали ради удовольствия, теперь они стали ненужными и к тому же опасными. Ирина не знала, правильно ли поступает, прикладывая столько усилий и так рискуя ради ужина, но твердо решила, что сделает все, что до́лжно. Никто не посмеет сказать, что она дала слабино́. Вместе с сестрой, невесткой и кузинами она испекла запрещенную советской властью мацу. Женщина на то и женщина, чтобы нарушать запреты. Разве можно праздновать бегство из Египта без этого плоского бездрожжевого хлеба? Ирине пришлось проявить чудеса изобретательности — еще один атавизм, доставшийся в наследство от предков! — чтобы достать муку, цыплят, зелень, огурцы, сельдерей, черную редьку и жареную телятину на косточке. Они варили бульон с кнейдалах,