Шутка (Старноне) - страница 40

Казалось, моему воображению завязали глаза. Мое теперешнее старое тело уже было слишком далеко от тех подростков, которые на миг являлись передо мной, а потом рассыпались на части с грохотом, гулко отдававшимся у меня внутри. И все же, думал я, именно эти призраки могли бы оказаться мне полезными. Они были враждебными, несли в себе угрозу. Каракули, похожие на клубок, которые я машинально нацарапал в углу листа, – их авангард. Некто, схвативший нож, ощутивший его в руке и пожелавший всадить его в бок неучтивому прохожему, в горло моему отцу, между тугих грудей Мены, после того как она меня бросила, в живот красавчику, отнявшему ее у меня. От двенадцати до шестнадцати лет я постоянно искал подходящий случай, чтобы утолить жажду крови, от которой у меня мутилось в голове. Если бы я хоть раз пустил в ход этот нож или хоть раз припугнул им кого-то, я стал бы более приспособленным к жизни улиц в кварталах Лавинайо, Кармине, Дукеска. Это не были мечты, порожденные маетой переходного возраста. Мечтал я в те годы о другом: стать художником, хотя в нашем доме не знали, что такое искусство, – не знали мой отец и дед, да и вообще никто из моих предков. Зато вполне реальной была перспектива стать хулиганом, попасть за решетку, почувствовать в руках стремление убивать, вступить в каморру и уже не сворачивать с этого, однажды выбранного пути, вполне соответствующего улицам, по которым я слонялся до глубокой ночи, улицам контрабандистов и спекулянтов, проституток и сутенеров. Всякие там карандаши, цветные мелки, акварельные и масляные краски в подобных обстоятельствах были совершенно неуместны. У таких подростков, как я, руки предназначались для другого. Когда мой папаша отправил меня в мастерскую, он, бедняга, сделал это не со зла, просто он дал себе самому и мне урок здравомыслия. Все мои многочисленные родственники по традиции выбирали профессию автомеханика. Или электрика, как мой отец. Или токаря, как мой дед. Это были возможные и осуществимые варианты. Собирать, разбирать, свинчивать, завинчивать; ногти всегда черные, подушечки пальцев твердые, руки широкие, ладони загрубевшие. Или наняться грузчиком в порт, таскать на себе ящики с овощами и фруктами. Можно еще было стать подсобным рабочим в магазине, официантом, открыть свою собственную крошечную лавчонку или пойти в железнодорожники и тянуть эту лямку всю жизнь. Или жить чем придется, изворачиваться и врать, делать вид, будто думаешь только о женщинах, но не привязываться ни к одной, коллекционировать их, ублажать их, наживаться на них, в кровь разбивать им лицо, если они не хотят быть послушными, – ах, мне так хотелось этого, и кое-кто из моих друзей детства пошел по этой дорожке, опять-таки в полном соответствии с миром улиц, среди которых мы выросли. Или отказаться от непостижимых бездн женственности и предпочесть мужские тела, под предлогом, что хочешь унизить их обладателей, – либо потому, что проще иметь дело с тем, что тебе знакомо и понятно, либо потому, что потребности плоти зачастую необъяснимы; переходить от мужчин к женщинам, от женщин к мужчинам – здесь дырка, и там дырка, так зачем придумывать какие-то сложности? В те годы я приложил немало усилий, чтобы уклониться от участия в диких выходках моих приятелей, уже успевших вкусить запретные удовольствия, которые мне были известны только по их непристойным названиям на неаполитанском диалекте. В моем теле как будто скрывались, дожидаясь своего часа, разные типы человека; одни – необузданные и жестокие, другие – слабые и жалкие. Например, были такие, кто придерживался правила: я сам себе хозяин, а до других мне дела нет. Когда они брали верх, на лице у меня появлялось выражение беспечности и полупрезрительного равнодушия. Для такого случая у меня была заготовлена и особая манера поведения: держать язык за зубами, чтобы никого не задевать и не раздражать; открывать рот, только чтобы выразить согласие, симпатию, одобрение, чтобы дать понять присутствующим – я друг вам всем, то есть никому; и казаться безобидным, чтобы со мной не перестали общаться, но в душе накапливать ненависть к каждому и по возможности потихоньку ему гадить. Я был богатейшим сборником вариаций на тему самого себя. А потом совершенно случайно попробовал рисовать, сначала карандашом, потом красками, и стал получать от этого ни с чем не сравнимое удовольствие. И с тех пор началась долгая война против остальных живших во мне существ, в ходе которой я подавил их и изгнал навсегда. Это было необходимо еще и потому, что они всегда находили повод высмеять мое новое увлечение и обозвать неудачником. Малейшая промашка, плохая оценка в школе, недоброжелательный отзыв о моих первых опытах в искусстве, ехидная статейка, способная больно уязвить в самое сердце, – и я бы не выдержал их атаки изнутри. Возникла бы трещина, куда вползли бы неуверенность в себе, чувство безнадежности, страдание, – и человек, которым я хотел стать, был бы уничтожен. Человек, говорящий возвышенные слова, с благородными побуждениями, с чувством ответственности, рассудительный и всегда встающий на сторону добра, со здоровой сексуальностью; человек, чья жизнь подчинена одной всепоглощающей страсти – непрерывно, снова и снова создавать рисунки, эскизы, картины, большие и маленькие. Такие трещины возникали, но мне удалось заделать их одну за другой, – это была долгая, тяжелая работа. И я стал плотью, а все остальные варианты стали призраками. Но сейчас они собрались здесь, в гостиной родительской квартиры, в которой подростком жил я, а теперь живут Бетта, Саверио и Марио. Они собрались здесь, с их диалектом, их развязными манерами и бесстыдными желаниями, с их злобой, готовой разгореться из-за любого, даже пустякового конфликта. Они не простили мне, что я выбрал самый неосуществимый из вариантов и сумел отстоять его, не уступив им ни миллиметра. Я изгнал их, но не насовсем. Только смерть истребит их, уничтожив мое тело, которым они жаждали завладеть и которое вольно или невольно продлевало им жизнь. Сил у них поубавилось, но все же они не перестали являться мне, особенно парень с ножом, но я закрывал глаза и отстранял его плавным движением руки, как подобает воспитанному человеку. Этот жест дался мне с трудом, пришлось долго и тщательно тренироваться. Я научился гасить в себе любое чувство, предельно замедлять и ослаблять реакцию, не ощущать ни любви, ни боли, выдавать отсутствие естественных человеческих эмоций за терпимость и понимание. К тому времени, когда я решил заглянуть в дневник своей жены, ее уже давно не было на свете. Она писала, что это я виноват в ее изменах, что она встала на этот путь, чтобы доказать самой себе, что существует помимо меня. Долгое время я грезил с открытыми глазами: мне представлялось, что Ада все еще жива и я убиваю ее. Но всякий раз я отгонял это видение привычным жестом воспитанного человека и в конце концов избавился от него навсегда. Мне показалось, что я понимаю, почему Ада так поступила, и видения прекратились, я стал любить ее тень, как прежде любил ее живую. Быть может, подумал я, все эти призраки помогут мне проиллюстрировать Джеймса. Но сейчас, черт возьми, пора посмотреть, что делает малыш.