Простите, но это именно мумбо-юмбо. Не африканское мумбо-юмбо, а псевдонаучное мумбо-юмбо, вплоть до характерного неуместного употребления слова “энергия”. Это также религия, переодетая наукой, на отвратительном празднике их мнимого сближения.
В 1996 году Ватикан, только что великодушно примирившийся с Галилеем (всего через триста пятьдесят лет после его смерти!), повысил эволюцию в звании: это уже не острожная гипотеза, а принятая научная теория[176]. Это событие было не так драматично, как думают многие американские протестанты, потому что римско-католическая церковь, каковы бы ни были ее недостатки, никогда не славилась буквалистским подходом к Библии — напротив, она относилась к Библии подозрительно, как к чему-то вроде подрывной литературы, которую нужно тщательно фильтровать священникам, а не давать в сыром виде пастве. Тем не менее недавнее папское послание об эволюции провозглашали еще одним примером якобы происходящего в конце XX века сближения науки и религии. Реакция на это послание с худшей стороны показала либерально настроенных интеллектуалов, которые из кожи вон лезли в своем агностическом стремлении уступить религии ее “магистерию” (magisterium)[177], якобы равнозначную таковой науки, но не противоречащую ей и даже не перекрывающуюся с ней. Такое агностическое соглашательство, опять же, легко принять за подлинное сближение, настоящую встречу мыслей.
В своих самых наивных проявлениях эта политика интеллектуального умиротворения делит интеллектуальную территорию на вопросы “как” (наука) и вопросы “зачем” (религия). Но что это за вопросы “зачем”, и что дает нам право считать, что они заслуживают ответа? Возможно, и есть какие-то глубокие вопросы о мироздании, которые навсегда останутся для науки вне досягаемости. Но ошибка здесь в том, чтобы делать из этого вывод, будто они не останутся вне досягаемости и для религии. Я однажды попросил одного выдающегося астронома, моего коллегу по колледжу, объяснить мне Большой взрыв. Он сделал все, что позволяли его (и мои) способности, и тогда я спросил его, что именно в фундаментальных законах физики сделало возможным спонтанное возникновение пространства и времени. “А, — улыбнулся он, — тут мы выходим за пределы сферы науки. Здесь я должен уступить слово нашему доброму другу капеллану”. Но почему капеллану?
Почему не садовнику и не повару? Разумеется, капелланы, в отличие от поваров и садовников, претендуют на то, что они что-то понимают в вопросах о первопричинах. Но какие у нас когда-либо были основания принимать эту претензию всерьез? Я вновь подозреваю, что мой друг профессор астрономии использовал все ту же манеру Эйнштейна — Хокинга называть Богом “то, чего мы не понимаем”. Это была бы невинная манера, если бы ее постоянно не понимали неправильно те, кто жаждет понять ее неправильно. В любом случае, ученые-оптимисты, к числу которых принадлежу и я, будут настаивать на том, что “то, чего мы не понимаем” означает лишь “то, чего мы пока не поняли”. Наука продолжает работать над этой проблемой. Мы не знаем, где наконец наткнемся на непреодолимую преграду, и даже не знаем, случится ли это.