— Ты, парень, давай не о карасях речь заводи, а о Трошке, — сказал Тудоев, — о карасях он тебе завтра расскажет, а об этой «рыбе» желательно бы знать сегодня.
Петр Терентьевич помедлил с минуту, а потом начал так:
— Один себе на уме, а другой не крепко запертый дуботол. Я говорю про Трофима. Пустой он или, лучше сказать, опустошенный. Читал, видать, маловато, а может быть, и вовсе ничего не читал. Но, видимо, свое дело на ферме знает. Русские слова попризабыл, но говорит складно. Политических убеждений никаких. Стыдно даже как-то за него. Люди у него все еще, как и в девятнадцатом году, делятся на белых и красных. Вот и все его политические взгляды. Себя не обеляет, но и не раскаивается. О людях судит по одежке и по стенам, в которых они живут. Деньги, я думаю, у него единственный и главный аршин. Душонка, если она у него есть, — не больше луковицы. Словом, серый мужик. Скуповат. Жаден. О себе высокого мнения. «Я» да «я»… Жену, Эльзу, не любит. В бога едва ли верует, но козыряет им. Не он один так поступает в Америке. И у нас такие деляги есть. В колхозе он мало что сумеет увидеть и того менее — вынести. Тары нет. Голова хоть и велика у него и порожняя, да в нее, как мне думается, ничего положить нельзя. Наглухо она запечатана для всего нового. А старое в ней сгнило. И вообще он замороженный человек.
— Какой, какой, Петр Терентьевич? — переспросил Дудоров.
— Законсервированный, — разъяснил Бахрушин. — Смолоду он хоть как-то да мыслил. Отличал все-таки эсеров от коровьего хвоста. А потом его будто взяли и замариновали в консервной банке и продержали в ней сорок лет. Потом откупорили эту банку, и он явился к нам из маринада этаким овощем соления двадцатых годов… Может быть, я в чем-то и ошибаюсь, что-то преувеличиваю, наговариваю на него. Может быть. Ведь у меня с ним особые отношения… Но каковы бы они ни были, он для меня мертвый.
— А тот как? — спросил Кирилл Андреевич Тудоев о Тейнере. — Ребятью он приглянулся.
— Да и мы с Еленой Сергеевной пока худого не можем сказать про него. Американец он. Я с ним будто встречался раньше много раз. Наверно, в книжках. Там он бывал под другими именами, другой масти и, может быть, даже иногда другого пола, а существо одно и то же. Но это все, Григорий Васильевич, — обратился он к Дудорову, — первые впечатления. И, я думаю, впечатления поверхностные. Но какие бы они поверхностные ни были, можно сказать, что Тейнер — человек общительный, прост в обращении с людьми. Остроумен в разговоре. Понимает толк в русской речи и, как мне показалось, любит ее до щегольства. Зорок. Любознателен и откровенен. Или делает вид, что откровенен. О нас знает раз в сто больше, чем Трофим. В машине мы перебросились с ним о семилетке, и оказалось, что он читал съездовский доклад Никиты Сергеевича и даже помнит наизусть некоторые цифры. Сталь. Зерно. Рост производительности. Очень хорошо отзывался об электрификации.