За спиной у меня рухнули книги. Их в бешенстве бросил отец и топнул ногой. Сейчас начнется истерика!
Мне душно стало от крика и топота. Я схватил кепку и вышел. Захлопнул входную дверь, и стало тихо.
На лестнице, жмурясь и греясь на солнце, лежала кошка. В соседней квартире кто-то играл на рояле. Приглушенные равномерные звуки взбегали вверх, как по лестнице, и так же бесстрастно и ровно сбегали вниз. И от кошки и от звуков этих так и веяло спокойствием. А тут…
Вдруг жгучая обида сдавила мне горло, и я чуть не заплакал.
«Нет, довольно, довольно этих безобразных сцен! — думал я, сбегая вниз. — Всему есть предел! Если я сын их, так они могут позволять себе все, что им вздумается. И за что? Что я сделал? «Для этого ума не требуется…» Да как они не понимают всей этой пошлости? Как им не стыдно? И еще кричат, что я груб с ними… Когда они так унижают и меня и себя… И оскорбляют и любят! Я уверен, что отец уже раскаивается, бегает по комнате, ерошит свой чуб и ко всем чертям посылает свою несдержанность. И, конечно, во всем винит мать. Какой ералаш!»
Расстроенный и возмущенный, я быстро шел по кривым арбатским переулкам к Серафиму. Вот и домик его — приземистый и белый, со старинными пилястрами и мезонином под серебряной шапкой громадного старого тополя.
Я люблю этот дом, и Серафим его любит. Он уверяет, что в нем когда-то жил помещик, гусар в отставке, хлебосол и кутила, у которого бывал и Пушкин. Может быть…
Я вошел во дворик, заросший травой, с дряхлым сараем в углу, потом в полутемные сени и по каменной, уже истертой ногами лестнице поднялся к Серафиму на вышку.
В небольшой низкой комнатке он сидел, сутулясь, спиной ко мне, за столом, примыкавшим к простенку с двумя окнами, освещенными солнцем, и что-то читал. На стене перед ним висел портрет Пушкина, в халате и белом воротничке, на столе в беспорядке лежала груда книг.
Я вошел, а он и ухом не повел. Семейная баталия так меня расстроила, что я и тут вдруг оробел и уже раскаивался, что пришел.
— Ты занят, Серафим?..
— Занят, очень занят! — сказал он строгим басом и, повернувшись ко мне простоватым, некрасивым лицом, улыбнулся своей прекрасной улыбкой.
— Помнишь в «Онегине»?
И снова, преданный безделью,
Томясь душевной пустотой.
Уселся он с похвальной целью
Себе присвоить ум чужой.
Отрядом книг уставил полку,
Читал, читал, а все без толку…
Вот и все мои занятия!
Он встал, лениво потянулся и уперся руками в потолок.
— А ты что такой кислый?
Я все ему рассказал. Он выслушал и сказал с философским спокойствием:
— Чудак! И ты еще возмущаешься. А я уже давно привык к этому. И все это вздор! Тут и обижаться-то не на что! И мой и твой отец, оба они — хорошие, умные люди. Но они убеждены, что если вам с тобой стукнуло по пятнадцать лет, так нас все еще надо кормить манной жижей. Мы все еще деточки, подросточки… Что у нас и мозгов-то хватает только на то, чтобы резать парты ножами, гонять в футбол и зачитываться Майн-Ридом, Пусть думают, что хотят. Правда, иногда это здо́рово злит.