Почему же, в таком случае, она успокоилась (не исключено, впрочем, что мама просто еще раз уверилась в своей правоте), почему подшучивала над нами, дразнила Бернер ее актерским будущим и со смехом уверяла, что я стану профессором колледжа, и смотрела с нами телевизор, и обсуждала «Тайную бурю» и «Как вращается мир», говоря, что они верно показывают жизнь, — желая, быть может, сказать, что, хоть жизнь и отвергла ее, это не стало для нее тяжким испытанием, но на самом-то деле наделило огромным, неисчерпаемым желанием перемен, которое она годами в себе подавляла? И теперь, когда мой отец спятил и надумал ограбить банк (о чем она знала), мама могла испытывать не отчаяние, не ужас, не еще большее отчуждение от него (это означало бы пойти по проторенной другими дорожке). Но свободу. От всего, что ее угнетало. Она могла прийти к выводу, что ощущение свободы непосредственно порождается в ней теми самыми свойствами ее натуры, которые возводили стену между ней и жизнью, что в них не мука ее, но сила. Это было бы очень характерно для мамы, для ее скептического ума. В итоге ей впервые за многие годы стало хорошо и спокойно. Странно, конечно, что с ней случилось такое. Но мама и была странным человеком.
Что, однако же, не объясняет, почему она не посадила Бернер и меня в поезд до Такомы (Чикаго, Атланты, Нового Орлеана), чтобы отец вернулся в пустой дом и это заставило бы его опомниться, прийти в разум, — если у него было во что приходить. И не объясняет, почему, когда на следующий день выбравший банк отец, напевая возбужденно и радостно, возвратился домой, она не ушла от него в тот же миг, не попыталась отговорить его, или обратиться в полицию, или провести черту, через которую он не посмел бы переступить, но решила стать его соучастницей и выбросить свою жизнь на помойку — точно так же, как он выбрасывал свою. Когда всерьез задумываешься о том, почему двое неглупых, в разумных пределах, людей решаются ограбить банк, почему они остаются вместе после того, как любовь их испаряется и ветер уносит ее пары, в голове твоей непременно возникают причины, подобные описанным мной, причины, которые успели лишиться в свете дальнейших событий какого ни на есть смысла, — отчего тебе и приходится выдумывать их заново.
Чем дольше смогу я не говорить о моем отце как о прирожденном преступнике, тем более точным будет мой рассказ. Да, верно, он стал преступником. Но я не могу с уверенностью сказать, на каком именно участке цепочки событий он, или кто-то еще, или целый мир понял это. В таких случаях необходимо рассматривать