Слушая ворчание парня, Саулюс будто слышал себя, и у него появилось ребяческое желание пошалить. Торопливо выбравшись из машины, он пальцем поманил ворчуна и таинственно, но достаточно громко сказал:
— Не выступай, в третьей уже дают бензин.
— Не заливай, я только что оттуда.
— Ты — только что, а я сейчас там был, — сел и, развернувшись, уехал.
За его спиной один за другим взревели несколько мощных моторов.
Он не спеша подъехал к фабрике, как следует разозлил дежурившую в проходной женщину, отказавшуюся его впустить, вполголоса выругал отвратительные порядки и сказал:
— Раз так, сами вручите ей этот цветок.
— А что мне с того?
— Взятки у меня нет, но сегодня у нее день рождения, — врал не краснея.
— Когда придет домой, сможешь ей целый воз таких занюханных цветов вручить.
— Идол всемогущий, выслушай мою горячую молитву: в армию ухожу, вот какое дело.
— Ну?.. Так и уходишь? Ночью?
— Мобилизация. Поэтому и примчался что есть духу. А разве в такое время хорошие цветы достанешь?
— Иди ты!.. Только этого не хватало! А как ее фамилия?
— Дилите.
— А почему не Дилене?
— Она еще не успела поменять паспорт.
— А имя?
— Грасе.
— Здесь их сотни. Лучше скажи, как она выглядит?
— Невысокая, светлая, тонкая, — и очень удивился, когда не нашел больше ни одного слова, чтобы описать жену, — короче, самая красивая. Только не позабудь: вернусь — в долгу не останусь.
— Мне кажется, я ее знаю, — успокоила вахтерша и дружелюбно помахала рукой.
Оставшись один, Стасис ехал черепашьим шагом и без всякой нужды хлестал придорожные кусты, пока кнут не измочалился и совсем не оборвался. Потом сел боком на бревно и стал вспоминать свою жизнь — такую немилую и так странно сложившуюся. Слушая, как поскрипывают пересохшие колеса и стучат оси о жесткие стальные тяжки, он стиснул губы и уже в который раз попытался одолеть свою боль.
«Господи, сколько этих бревен я вот так вывез из леса! Бывало, заборы от стужи постреливают, а я запрягаю лошадь и на заработки еду. Обмотав ноги портянками, водой оболью, чтобы ледком покрылись, и сижу верхом на бревне, направляю связанные цепью вторые оглобли то в одну, то в другую сторону, чтобы задние санки за дерево не зацепились, а мама — впереди. Она женщина, ей надо где полегче, — Жолинас насилует себя картинами отрочества, но мысли все чаще и чаще возвращаются к словам, произнесенным женой, пока в конце концов не вязнут в них. — Она — женщина… Ну и что? Ведь даже им не все дозволено. Как она смеет? Как она вообще может? „Он только с теплой грелкой спит“!.. Ну, спит, но эта грелка не от хорошей жизни в нашем доме появилась. Все это из-за нее. Вот хотя бы и сегодня: на кой черт мне это бревно? Будто это не она целую весну жужжала: часовенку, часовенку!.. Теперь, видишь ли, они в большой чести. А когда уговорила, ей уже расхотелось. Делай что хочешь и насильно навязывай, а она еще подумает: то ли принять твой подарок, то ли нет?.. — Долго и назойливо, словно зубная боль, мучает эта мысль, а сердце не успокаивается, даже не думает сдаваться. — Дуб этот какой-то проклятый, вот и установлю его для такого же проклятого, и пусть напоминает всем, что человек — единственное живое существо, с которого можно содрать несколько шкур. — Стасис прячется за эти жалкие мыслишки, словно за великие истины, хотя прекрасно знает, что до больших истин ему не дотянуться, что он всю жизнь довольствовался крохами со стола мудрости других. — Теперь поздно, теперь я — никто, отдал все за то, чтобы понять: человека никогда не следует оценивать по его взглядам, о нем надо судить только по тому, в кого он превращается в борьбе за эти взгляды. Я не создавал ложь, я только унаследовал ее, поэтому и попался. Сразу после войны, когда половина парней удрала из деревни в лес, притащился этот Увалень Навикас и увел в пущу…»