— Видно, этот уже готов!
Выйдя на свежий ночной воздух, он почувствовал себя лучше. Елисейские поля расстилали перед ним свои широкие пустые тротуары. По авеню проезжали редкие экипажи. Пьер де Клерси медленно шел вперед. Размеренность его шагов притупляла его. Он больше не страдал… Он шел, без цели и ни о чем не думая. Вдруг он вздрогнул. Он стоял перед дверью и машинально нажимал пальцем знакомый звонок. Инстинкт привел его на улицу Омаль. Поднимаясь по лестнице, он вынул из кармана ключи. Тихо, осторожно он отворил дверь, неслышными шагами миновал вестибюль и вошел к себе в комнату. Он рассеянно обвел ее взглядом, потом подошел к каминному зеркалу.
Его поразил его собственный вид. Он думал увидеть себя изменившимся, с другим лицом. С удивлением он узнавал перед собою прежнего Пьера де Клерси. Да, это был он. Это были его лоб, его нос, его глаза, его рот, те самые, на которые он смотрел в это же зеркало в тот день, когда он получил письмо от Ромэны Мирмо и когда, полный надежд, энергии, мужества и воли, он собирался доказать самому себе, что он из породы сильных. И, стоя перед этим зеркалом, насмешливо являвшим ему образ того, кем он перестал быть, Пьер де Клерси разразился презрительным смехом.
Потому что теперь он себя знал, судил себя и ненавидел этот образ, который его так жалко обманул. Теперь он знал, что ему думать о своей способности к воле и действию. Перед ним было доказательство его неизлечимой хилости, его трусости, его дряблости. А между тем в том усилии, которого он требовал от себя, не было ничего особенно героического, ничего особенно трудного. Сколько есть людей, которые выполняют его шутя, а он, как позорно он провалился! Его воля, та самая воля, на которую он так наивно полагался, которую он считал как бы точкой опоры и рычагом всего своего существа, которая должна была устремить его к действию, наполнить его гордостью жизни, изменила ему при первом же испытании. Она ему не пригодилась и не пригодится больше никогда. Что бы он ни предпринял, всегда будет то же самое. Он будет из числа тех, которые проводят жизнь и не живут.
И по мере того, как он говорил себе все это, в нем подымалась, из самой глубины, глухая, напряженная злоба против себя, против своей трусости. И эта мысль о трусости овладевала им с отчаянной силой. Да, по отношению к самому себе он повел себя как трус. А между тем втайне эта мысль его возмущала. Он не мирился с этим обвинением, которое возводил на себя. Да, человек может быть робок волей, не будучи робок ни сердцем, ни умом. Если не хватает энергии, это еще не значит, что не хватает мужества. Он, может быть, боится жизни, но смерти, во всяком случае, не боится. И вдруг ему вспомнился ночной эпизод на руанской дороге.