Любовные утехи богемы (Орион) - страница 157

«Одним из любимых удовольствий Нана было раздеваться перед зеркальным шкафом, где она видела себя во весь рост. Она снимала решительно все, вплоть до сорочки, и, оставшись голой, долго разглядывала себя, забывая весь мир. Она страстно любила свое тело, восторженно любовалась атласной кожей и гибкой линией стана; эта самовлюбленность делала ее серьезной, внимательной и сосредоточенной. Часто парикмахер заставал ее в таком виде, но она даже не оборачивалась».

Все для того, чтобы не останавливаться, не задумываться, иначе любой мало-мальски серьезный вопрос о жизни мог привести к умопомешательству:

«Но среди всей роскоши и поклонения Нана смертельно скучала. Ночью, в любую минуту, к ее услугам было вдоволь мужчин, а денег было столько, что они валялись в ящиках туалетного столика вперемешку с гребнями и четками. Но это ее уже не удовлетворяло: она чувствовала какую-то пустоту, какой-то пробел в своем существовании, вызывающий зевоту. Завтрашнего дня не существовало».

При всей своей непроницаемости для других, своей «увертливости» (Чуковский) иногда Горький решался на откровенность:

«Мне было особенно странно после его сектантских, наивных статеек о Толстом выслушивать сложные, многообразно окрашенные воспоминания о Льве Николаевиче. Как будто совсем другой Горький.

— Я был молодой человек, только что написал «Вареньку Олесову» и «Двадцать шесть и одну», пришел к нему, а он меня спрашивает такими простыми мужицкими словами… где и как (не на мешках ли) лишил невинности девушку герой рассказа «Двадцать шесть и одна». Я тогда был молод, не понимал, к чему это, рассердился, и теперь вижу: именно, именно об этом и надо было спрашивать. О женщинах Толстой говорил розановскими горячими словами — куда Розанову!

…Цветет в мире цветок красоты восхитительной, от которого все акафисты, и легенды, и все искусство, и все геройство, и все. Софью Андреевну он любил половой любовью, ревновал ее к Танееву (впрочем, не только к нему. — В.О.) и ненавидел, и она ненавидела его, эта гнусная антрепренерша. Понимал он нас всех, всех людей: только глянет, и готово — пожалуйте! Раскусит вот, как орешек мелкими хищными зубами, не угодно ли! Врать ему нельзя было — все равно все видит: «Вы меня не любите, Алексей Максимович?» — спрашивает меня. «Нет, не люблю, Лев Николаевич», — отвечаю. (Даже Поссе тогда испугался, говорит, как тебе не стыдно, но ему нельзя соврать.) С людьми он делал, что хотел. (Это так — sic! Современники его вспоминают — мальчики, некоторые из них писали стихи — начитавшись Толстого, уверовали в него. Но за идеалами «всепрощенчества» они не нашли ни-че-го. Юнцы, писатели и поэты начинающие, стрелялись… —