Степан Кольчугин (Гроссман) - страница 293

— Правильно делал, — проговорил Тугаров, ломая хлеб и поглядывая на конвойных, — правильно делал: непротивление злу насилием, лапоточки, а у самого пять тысяч десятин земли.

Кагайдаковский задохнулся от волнения, но лишь только он проговорил прерывающимся голосом:

— Да, какая чепуха на постном масле... — к ним подошел конвойный солдат.

— Надо пойтить по воду к дальней речке, принесть для смотрителева повара шесть ведерков.

— Слушаю, господин конвойный, — сказал Кагайдаковский.

— Что? — закричал солдат. — Повторить, как меня звать!

— Виноват, господин часовой.

Это была всегдашняя беда Кагайдаковского. Он путал различные наименования, которые применялись к конвойной страже: во время конвоирования в пути — «господин конвойный», после работы — «господин часовой».

Солдаты с непонятной азартностью требовали точного соблюдения этих различий, и все вскоре научились соблюдать правило; один лишь равнодушный к наказаниям, рассеянный Кагайдаковский безбожно путал и тотчас после свирепого урока, сопровождаемого Добавочной тяжелой и грязной работой, вновь забывал обо всем.

— Кагайдаковский, переходите в нашу палатку, на место Мишуриса, — сказал Степан.

— Я хочу Квасова просить, — сказал Кагайдаковский.

Они пошли работать. Тем еще была особенна их жизнь, что все случавшееся в каторге, даже самое хорошее и приятное, кончалось тоской. Письмо ли, посылка из дому, волнующие политические новости — все, что в вольной жизни просто и радостно, здесь, на каторге, после коротких мгновений лихорадочного веселья несло человеку страдания.

Ясный день стал возбуждать своей необычайной, чистой красотой тоску. Одно лишь было утешение в их жизни: проработав долгие часы, человек до того уставал, что терял способность думать. Здесь, видимо, начальство было бессильно: наказание само в себе несло хоть и горькое, каторжное, но все же лекарство. Обалдевшим, отупевшим людям делались безразличны и горечь воспоминаний, и красота неба, и печаль, и сама смерть...

Через два дня Кагайдаковского перевели в палатку, где находился Кольчугин, на место, освободившееся после Мишуриса. Кагайдаковский нравился Степану. Он был высок, ходил быстро, глядя над головами людей. Хотя он был худ и болезнен и все в нем было тонкое, нежное: и светлые мягкие волосы, и пальцы, и негромкий приятный голос (его приходилось даже иногда переспрашивать), — он производил на Степана, да и на многих других, впечатление необычайной силы. Видно, и начальство ощущало эту силу и побаивалось ее. Пригнали Кагайдаковского отдельно от других, в ручных и ножных кандалах, долго не снимали их; затем сняли ручные и уже летом 1916 года сняли ножные.