Степан Кольчугин (Гроссман) - страница 47

XII

Люди по-разному переносят потери. Одни стараются развлечься, отгоняют от себя мысли о происшедшем несчастье: если умер близкий человек, убирают его вещи, подальше прячут письма, не ходят в комнату, где висит портрет покойного или покойницы, избегают воспоминаний, стремятся переменить квартиру, пореже бывать дома, боятся одиночества. Так поступают люди слабые, эгоистические, люди неглубокой души, не выносящие больших продолжительных чувств и сильных страстей. Такие люди ищут забвения не только в развлечениях, вине, картах, путешествиях, но и в работе — они разными дорогами бегут от самих себя. Другие замыкаются в горе, они бросают вызов жизни, они боятся залечить рану и уже не могут выпрямиться. Их боль так сильна, что они пугаются мысли о душевном выздоровлении и нарочно погружают себя в муки воспоминаний, боятся увлечений. Эти люди эгоистичны, и хотя их страсти сильны, они слабые люди. Сильные страсти слабой души. Есть, конечно, и такие, для которых нет и не может быть потерь, — их сила в их низости, эгоизме; люди конструкции — фанера и жесть. Но о них нет речи. И наконец, есть сильные люди: они не бегут от своей боли, они не бегут от жизни. Не думая и не размышляя, а по самому своему душевному складу эти сильные люди грудью встречают страдание, но не находят в нем утешения. Они понимают и ощущают течение жизни, они чувствуют себя частью целого. Вот таким человеком становился Степан. То, что произошло ночью в мастерской, навсегда осталось для него предостережением и укором. И много времени спустя, когда давно уже забылись и любовь и боль, когда воспоминание о Вере стало безразличным, эта ночь в мастерской казалась нелепой, недозволенной.

Когда Степан подходил к лаборатории, ему хотелось остановиться, свернуть в сторону, пойти обратно.

Ему было так тяжело, что он не боялся показаться смешным и жалким, он боялся только одного: опять увидеть Веру.

Он увидел ее такой же, как в день первого прихода в лабораторию, — она протирала тряпкой окопные стекла. Издали он увидел ее с голыми по локти руками, с головой, повязанной белым платочком. Она стояла на дворе, не боясь февральского ветра, трепавшего ее тонкую батистовую кофту. Он остановился на мгновение, задохнувшись, потрясенный. Все вызывало боль — то, что кофта старая, — он хорошо знал эту кофту, она застегивалась на кнопки, и ее легко было раскрывать. Больно делалось оттого, что белого платочка он не видел раньше, — купила, видно, недавно. Все, что напоминало о старом, вызывало боль. И то, что говорило об изменении, тоже было больно. А лицо ее, волосы, плечи! Казалось ужасно, отчего она не изменилась вся — и цвет лица, и рост, и движения. Как могло это быть: девушка, приносившая ему любовь, теперь стала причиной страдания? Руки ее, грудь, ноги, шея — все в ней было знакомо, все это мучило теперь, терзало душу. Она показалась ему маленького роста. Она представлялась ему все это время очень большой.