— Смотри. — На краске выцарапаны отчаянные, дерзкие каракули. Я хорошо знаю это место, знаю, где находится каждое слово, каждая фраза, каждая богобоязненная надежда и каждое жалкое признание. — Смотри.
Она заходит в комнату и смотрит, куда я указываю. Это греческое слово ιχθύς, «рыба».
Пришло время прочесть лекцию о рыбах.
— И вот здесь.
Дата, выцарапанный календарь, проклятие, послание Dio с'и. Camerati non dimenticarmi. Бог есть. Друзья, не забывайте меня.
— И еще вот тут. — Сквозь каракули проглядывает белая штукатурка, как мясо в открытой ране, как кость сквозь ожог: Addio pianista mia. Non serbo rancore. Un bacio Francesco.
Реальность текста, текст как улика и свидетель одновременно.
Addio pianista mia. Non serbo rancore. Un bacio Francesco.
Чем обычно выцарапывают подобные надписи? Ногтями? Пряжкой ремня? Нет, ремни отбирают. Скрепкой, найденной в пыльном углу камеры? Гвоздем из ботинка? Чем?
— Что это значит? — спрашивает Магда. Она выбирает одно слово, одно из многих. И слово стало плотью. — Serbo? Что это значит? «Серб»?
— Rancore — это злоба, обида.
— Что это значит? — Голос ее хрупок, как будто готов в любую секунду надломиться.
— Non serbo rancore. Я не держу на тебя зла. Я тебя не виню, понимаешь?
Она рассматривает слова, выцарапанные на штукатурке.
— Кто такой Франческо? — спрашивает она. — И пианистка. Кто она такая? — И тогда Магда вздрагивает от всего этого ужаса — чувства замкнутости, ограниченности пространства, чувства ловушки. Ее ужасает прошлое, которое в этом месте нещадно подавляет настоящее и лишает всех свободы. — Я знаю, что это за место, — мягко говорит она. — Это тюрьма.
Магда пишет то, что я и предполагал: Лео на корточках сидит в углу синей комнаты. Загогулины на стенах, картинки и слова на синей краске. Лео в тюрьме.