— Джентльмены, — сказал он тихим, отчетливым, незабываемым шепотом, от которого озноб пронизал меня до мозга костей, — джентльмены, прошу простить мое поведение, но меня зовет к нему мой долг. Без сомнения, вы не осведомлены относительно истинной сущности лица, только что выигравшего у лорда Гленденнинга крупную сумму в экарте. Вследствие этого я сообщу вам, как скорейшим и вернейшим способом почерпнуть эти самонужнейшие сведения. Соблаговолите осмотреть подкладку обшлага на его левом рукаве…
Пока он говорил, стояла такая тишина, что можно было бы услышать, как упадет на пол булавка. Окончив, он тотчас исчез — столь же внезапно, сколь и появился».
Незнакомец, преследующий героя, вызывает у того столь сильное любопытство и столь активную неприязнь, что навлекает на себя ответное преследование. Возникает иллюзия (или даже прочное чувство), будто не «второй» ищет «первого», а сам «первый» нарывается на «второго», домогается «второго», пересекается со «вторым». Эта интеллектуальная погоня создает специфический драматизм, характерный для литературы тайн: герою нужен ключ к секретам противника, а противник изобретательно защищается — и защищает свою непознаваемость, равнозначную в таком контексте безопасности.
По существу, уже в «Вильяме Вильсоне», за много месяцев до «Убийства на улице Морг», «Тайны Мари Роже» или «Золотого жука», Эдгар По ведет апробацию сюжетной схемы детективного жанра. Более того, он предвосхищает самые изощренные выдумки своих продолжателей и продолжательниц, в том числе Агаты Кристи, доверившей в «Роджере Экройде» рассказ об убийстве и раскрытие убийства самому убийце. Вильям Вильсон — не только преследователь своего преследователя, не только преследуемый, но еще и жертва преступления, еще и его исполнитель.
Другой сюжетный изыск новеллы. Преступление — главное, коронное, то, ради которого повествователь взялся за свой труд, — происходит в развязке рассказа, а не в завязке; и через преступление загадка разгадывается, а не загадывается, как это бывает в детективных историях.
«Может быть, загадка рассказа — всего лишь иносказание, декоративная красивость, риторическая фигура, позволяющая автору завуалированным способом подать очевидное?» — такой вопрос часто появляется у читателя, позабывшего «Вильяма Вильсона» за давностью знакомства.
Возьмитесь за «Вильяма Вильсона» вновь, и опять пафосом откровенности, удивленного прямодушия поразит эта исповедь: «И вновь и вновь, в сокровенных беседах с моей душою, задавал я вопросы: „Кто он? — откуда он? — чего добивается?“ Но я не мог найти ответа. И я разбирал до мельчайших подробностей виды, способы, главные черты его дерзновенного надзора. Но я располагал слишком малым, чтобы строить какие-либо догадки. Правда, можно было усмотреть, что все многочисленные разы, когда путь его скрещивался с моим, он срывал те из моих замыслов или препятствовал тем из моих деяний, что, в случае удачи, могли бы обернуться большим злом. Но, ей-ей, плохое это оправдание для того, чтобы столь самовластно мною распоряжаться! Плохое возмещение за столь назойливое, столь оскорбительное попрание моего естественного права поступать, как мне заблагорассудится!