Дмитрий Донской (Бородин) - страница 3

Он вложил в сердце Дмитрия твердость, он ковал из юноши воина, готовил не для книг — для меча.

— Не тщись покорять чуждое племя, но противоборствуй всякому, кто твое племя поработить тщится! — говорил Алексей. — Аще немощен возрастом, но аз реку: сними ярмо басурманское с земли Русской, Димитрий. И еже един ремень того ярма порвешь, благо ти будет. И преемству своему закажи остатние ремни рвать. Вольный народ силен, угнетенный — день ото дня слабее становится!..

И скоро уже сорокоуст по нем свершать. Горестно сие.

И Дмитриев дядя Симеон Гордый, умирая, завещал единение меж всеми князьями русскими, но, опасаясь чужих ушей, изъяснял иносказательно:

«Я пишу вам се слово того для, чтобы не перестала память родителей наших и наша и свеча бы не угасла». Эта свеча означала борьбу с чужеземным игом.

Теперь — слышно — идет усобица промеж сыновей Ольгердовых в Литве. И в Орде тянется усобица. Пока враги тяжбятся и режутся сами с собой, надо не покладая рук крепить единомыслие на Руси, стирать с нее кровь прежних усобиц.

Ночной дождь минул. Слышно, как в Чудовом поют утреню. Там ныне почиет Алексей. От влажной земли встает пар к весеннему солнцу. Птица в саду смолкла. По дворам колют дрова, стучат бадьи, спускаемые в колодцы. Видно вон, как топор к вожже привязывают, надо со дна упавшую бадью достать; глядишь, и топор там же окажется! Перекликаются женские голоса. По улице идет народ к торгу. Москва встает, начиная свой день. Боярам время ждать Дмитриева выхода — ждут новые дела, новые вести. И это легко: нет тяжелее бремени, чем безделье.

Дмитрий обрядился в простую белую, удобную справу, опоясался узким пестрым персидским ремешком, надвинул потуже красный обручек на голову, дабы волосы, не лезли в глаза. Вырос он в походах, привык, чтоб одежда не бременем была, а подспорьем; промеж людей тесно ходить в пышном византийском облачении, да и жарко: печи в хоромах довольно натоплены. Отпустил отроков, помогавших одеваться, и пошел взглянуть на Евдокию.

Она уже проснулась и молча смотрела на него. Он ей улыбнулся и пошел было прочь, но у двери оглянулся, подошел к ней опять, поцеловал в еще теплые от сна щеки.

— Приходи пораньше, — сказала она, — не засиживайся в думной.

— Не тужи, Овдотьица, коли задержусь, — время пасмурное, дел полно.

— Не в походе чать.

— Мите твому всяк день поход, всяка нощь розмыслы. Чего Москва не домыслит, мне домышлять; чего я не домыслю, тое Москве обернется мором, гладом, лезвием басурманским, а с Москвой — и тебе, лебедица.

Он прошел в полутемный покой, где стояли, переговариваясь, отроки. За одной из дверей слышались негромкие медлительные голоса, там ждали его.