Когда я был произведением искусства (Шмитт) - страница 54

Я медленно приближался, отчасти оттого, что мои ноги тонули в шелковистой толще песка, отчасти оттого, что я в смущении перетаптывался на одном месте.

Она улыбнулась мне. Было нечто великолепное и необычное в ее рыжей красоте.

— Простите меня, — сказал я. — Я не могу удержаться, чтобы не подойти и не заглянуть в ваше прекрасное окно.

— Вы правы, молодой человек, — сказал старик, резко развернувшись ко мне.

Улыбаясь, он протянул мне руку, и его старческие морщины растворились в светлой улыбке, открыв новое — утонченно молодое — лицо с элегантным профилем; стоило ему улыбнуться, как вы забывали о его седых волосах, которые казались вам просто светлыми. Его прозрачно-голубые, с бронзовым отблеском глаза выглядели слегка искусственными, словно он носил цветные линзы.

— Карлос Ганнибал, — представился он.

Я пожал сухую узловатую ладонь, которая своей невесомой хрупкостью выдавала возраст моего нового знакомого. Он показал рукой на молодую женщину.

— А это моя дочь Фиона.

Фиона не протянула мне руку, лишь бросила полный любопытства взгляд, который словно чего-то ждал от меня.

— Меня зовут… Адам.

Она кивнула, и ее разлетевшиеся волосы вновь поразили меня своей свободой и непокорностью.

— Могу ли я… остаться… ненадолго… чтобы посмотреть, как вы работаете?

— Сколько душе угодно, Адам, но, надеюсь, вы нас извините за то, что мы не поддержим с вами беседу. Фиона, ну-ка, дай мне желтый подсолнечника.

Фиона капнула немного масла на палитру, затем, глянув на меня, показала на складной стул с холщовым сиденьем, что стоял рядом с большими футлярами из потертой кожи.

— Возьмите его. И присядьте.

Я хотел было поломаться, отказаться от предложенного стула, — нет, что вы! лучше вы присядьте, — одним словом, уступить обычным галантным штучкам, которые так осложняют отношения между женщиной и мужчиной, как вдруг с поразительной ясностью понял, что мне не стоит спорить. Фиона неотрывно следила за мной, ожидая, когда будет выполнено ее приказание. Я разложил стул, который тут же погрузился в песок под тяжким весом моего тела.

Пальцы Карлоса Ганнибала летали над холстом как стрекозы; тонкие и неровные, они беспрерывно трепетали над ним и то подушечкой, то ногтем наносили желтые пятна краски стремительными движениями, которые казались случайными и хаотичными, но, как я понял позже, были осознанными и сконцентрированными.

Я до вечера просидел на пляже рядом с Ганнибалом и его дочерью. При каждом взмахе руки художника мое сердце замирало от страха, что он разрушит то, что было создано мгновение назад; после завершения каждого его мазка я понимал, какое чудо он только что сотворил. Мне казалось, что я постигаю нечто огромное и фундаментальное. Но что? Я не мог себе объяснить. Чему я учился? Живописи? Но я не хотел стать художником. Технике этого Карлоса Ганнибала? Но ведь еще несколько часов назад мне неизвестно было о его существовании, и я не собирался становиться художественным критиком. Искусству наблюдать? Да он и рисовал вещи почти невидимые. Он рисовал воздух. Правда, не просто воздух, а особый воздух, который встретишь ранним утром между бесконечным морем и таким же бесконечным небом. Когда мои глаза отрывались от холста, они видели перед собой лишь набор элементов, составлявших банальный пейзаж: берег моря во время отлива, заснувшие на пляже скалы, птицы, которые, воспользовавшись отходом воды, копались в земле в поиске пищи, яркое сияние солнца. Когда же я переводил взгляд на холст, невидимое тут же вспыхивало передо мной. Я видел на нем то, что еще совсем недавно было и чего уже не существует, я видел застывшие мгновения, тот воздух, которым я дышал в десять часов утра, который я вдыхал широкими ноздрями под стальными лучами солнца, тот воздух, который уже изменился и который никогда не вернешь, тот воздух, который навечно впитали в себя песок и скалы, о котором тут и там напоминали разбросанные по влажному песку отлива засохшие водоросли и задохнувшиеся в воздушной ловушке рыбешки, тот воздух после рассвета, еще не совсем уверенный в своих силах, южный воздух — сухой и живой с виду, но в сущности холодный, северный, накопивший теперь задень тяжесть и превратившийся в густую душную атмосферу полуденного сна.