— Придумал ответ? — спросил Эйхманис отца Феофана.
— У меня их и не было, Фёдор Иванович, ответов-то, — сказал монах.
— Пролетариат лучше Христа, — быстро, будто бы не слушая отца Феофана, сказал Эйхманис. — Христос гнал менял из храма — а пролетариат поселил тут всех: и кто менял, и кто стрелял, и кто чужое воровал… Революция такая, революция сякая, а где огромная правда, которую можно противопоставить большевистской? Сберечь ту Россию, которая вся развалилась на куски, изнутри гнилая, снаружи — в вашем сусальном золоте? Кому сберечь? Зачем?
Эйхманис быстро обвёл глазами всех собравшихся, и Артём спокойно встретил его взгляд.
— Соловки — прямое доказательство того, что в русской бойне виноваты все: что, ротные и взводные из «бывших» — добрей чекистских? Артём, скажи? А то Феофан не знает.
— Все… хороши, — сказал Артём с продуманной паузой.
Горшков тряхнул тугими щеками и в который раз уже с бешенством посмотрел сначала на Артёма, а потом на Эйхманиса: как смеет этот шакал?.. — но Эйхманис на взгляд Горшкова снова не ответил.
Он молча и не моргая смотрел на Артёма.
Артёму на мгновение почудилось, что глаза у начлагеря совершенно безумные: в них нет ничего человеческого. Он перевел взгляд на его руки и увидел, что запястья у начлагеря не мужицкие, а будто бы у музыканта, и пальцы тонкие, а ногти — бледные, стриженые, чистые.
— А чего ты не налил ему? — спросил Эйхманис Горшкова. — Налей, он гость.
Горшков, не глядя на Артёма, придвинул ему бутылку и стакан, зацепив и то, и другое в одну руку с жирными и почти красного цвета пальцами без ногтей.
Эйхманис ухмыльнулся.
Феофан смотрел в стол.
Артём налил себе на большой глоток и сразу же выпил.
На блюде лежала неровно порезанная сельдь — пахла она призывно и трепетно. Артём не решился дотянуться к ней, но странным образом почувствовал родство этой сельди с женскими чудесами… Такое же разбухшее, истекающее, невероятное.
Даже губу закусил, чтоб отвлечься.
— Недавно в Финляндию сбежал один — из полка, — с ка-кого-то своего, одному ему понятного места продолжил Эйхманис. — Тут же отпечатали книжку, на русском языке, ты подумай… Мне Бокий привёз только что, — пояснил Эйхманис, коротко взглянув на Горшкова. — Пишет эта мразь в книжечке своей, что за год мы тут расстреляли шесть тысяч семьсот человек. Там, наверное, барышни падают в обморок, когда читают. Мы можем и шесть тысяч, и шестьдесят шесть расстрелять. Но тут в тот год всего семь тысяч заключённых находилось! И кого ж я расстрелял? Три оркестра, два театра, пожарную роту и питомник лисиц? Вместе с лисицами!