* * *
Артёма растолкал Василий Петрович; тут же раздалось и пение Моисея Соломоновича про лесок да соловья — верно, навеял сбор ягод.
— Как я вам завидую, Артём, — такой крепкий сон, — говорил Василий Петрович, и голос у него был уютный, будто выплыл откуда-то из детства. — Даже непонятно, за что могли посадить молодого человека, спящего таким сном праведника в аду. Ужин, Артём, вставайте.
Артём открыл глаза и близко увидел улыбающееся лицо Василия Петровича и ещё ближе — его руку, которой он держался за край нар Артёма.
Поняв, что товарищ окончательно проснулся, Василий Петрович мигнул Артёму и присел к себе.
— Праведники, насколько я успел заметить, спят плохо, — нарочито медленно спускаясь с нар и одновременно потягивая мышцы, ответил Артём.
С аппетитом ужиная поганой пшёнкой, Артём размышлял о Василии Петровиче, одновременно слушая его, привычно говорливого.
Сначала Василий Петрович расспросил, что за наряд был на кладбище, покачал головой: «Совсем сбесились, совсем…», — потом рассказал, что нашёл ягодные места и что Моисей Соломонович обманул — зрение на чернику у него отсутствовало напрочь; скорей всего, он вообще был подслеповат. «Ему надо бы по кооперативной части пойти…» — добавил Василий Петрович.
Артём вдруг понял, что казалось ему странным в Василии Петровиче. Да, умное, в чём-то даже сохранившее породу лицо, прищур, посадка головы, всегда чем-то озадаченный, разборчивый взгляд — но вместе с тем он имел сухие, цепкие руки, густо покрытые белым волосом — притом что сам Василий Петрович был едва седой.
Артём неосознанно запомнил эти руки, ещё когда собирали ягоды, — пальцы Василия Петровича обладали той странной уверенностью движений, что в некоторых случаях свойственна слепым — когда они наверняка знают, что́ вокруг.
«Руки словно бы другого человека», — думал Артём, хлебной корочкой с копеечку величиной протирая миску. Хлеб выдавался сразу на неделю, у Артёма ещё было фунта два — он научился его беречь, чтоб хватало хотя бы до вечера субботы.
— Вы знаете, Артём, а когда я только сюда попал, условия были чуть иные, — рассказывал Василий Петрович. — До Эйхманиса здесь заправлял другой начальник лагеря, по фамилии Ногтев, — редкая, даже среди чекистов, рептилия. Каждый этап он встречал сам и лично при входе в монастырь убивал одного человека — из револьвера: бамс — и смеялся. Чаще всего священника или каэра выбирал. Чтоб все знали с первых шагов, что власть тут не советская, а соловецкая — это была частая его присказка. Эйхманис так не говорит, заметьте, и уж тем более не стреляет по новым этапам. Но что касается пайка — тогда ещё случались удивительные штуки. Когда северный фронт Белой армии бежал, они оставили тут большие запасы: сахар в кубиках, американское сало, какие-то невиданные консервы. Не скажу, что нас этим перекармливали, но иногда на стол кое-что перепадало. В тот год тут ещё жили политические — эсдэки, эсеры и прочие анархисты, разошедшиеся с большевиками в деталях, но согласные по сути, — так вот их кормили вообще как комиссарских детей. И они, кроме всего прочего, вовсе не работали. Зимой катались на коньках, летом качались в шезлонгах и спорили, спорили, спорили… Теперь, верно, рассказывают про своё страшное соловецкое прошлое — а они и Соловков-то не видели, Артём.