Детство (Андреев) - страница 23

Быть может, в эту же ночь, во всяком случае вскоре, еще до моего переезда из детской наверх, во второй этаж, мне приснился сон, повторявшийся потом с теми же подробностями несколько раз. Мне снилось, что в комнату, где находится кроме меня еще много детей, вбегает Анна Ильинична. На ней белое широкое платье, голова повязана по-деревенски — узорным платком. Она начинает вынимать из карманов, из-за корсажа, из рукавов, отовсюду, толстые розовые сосиски и раздавать их нам. Сосиски как живые: они вертятся, извиваются жирными червями, я их кусаю, с трудом преодолевая брезгливость, они наполняют мне рот, вязнут на зубах. Задыхаясь, в ужасе, я просыпался и начинал кричать. Я помню, как однажды, когда моего плача никто не услышал, я выскочил из кровати и, упав на пол, начал кричать в щель, в шершавые доски, призывая Дочку, — мне казалось, что так она скорее услышит.

Вскоре в нашем доме поселился студент, Михаил Семенович, — мой первый учитель, и я перебрался во второй этаж, в комнату, с тех пор ставшую моей. Михаила Семеновича я возненавидел с первого же дня его появления и не потому только, что он явился непосредственно на смену Дочке. Был он очень красив собою, высокий, стройный, с черными усами и острой бородкой клинышком. По происхождению донской казак, он самоучкой добрался до университета и попал к нам совершенно случайно, по объявлению. По-видимому человек не совсем заурядный, он обладал совершенно беспощадной жестокостью. Достаточно было с моей стороны малейшей провинности, даже намека на провинность, как он запирал меня на целый день в комнату, отбирал все книги, кроме русской грамматики и задачника Евтушевского, и заставлял часами сидеть на стуле перед письменным столом без права приблизиться к окну, в котором я видел только высокий, раскачивавшийся на ветру фонарь и вершины далеких сине-зеленых елок соседнего сада. Ленивое поскрипыванье фонаря стало непременным звуком, обязательным и надоедливым мотивом, сопровождавшим мои многочасовые сидения. Если у меня появлялась надобность пойти в уборную, я должен был заранее, по крайней мере за полчаса, предупредить его об этом: так он думал воспитать во мне волю. Мне было семь лет, и пытка бездействием, которой Михаил Семенович подвергал меня, довела меня до того, что один звук его холодного и спокойного голоса вызывал во мне истерическую, мелкую дрожь.

Однажды он придумал новое испытание для меня, быть может, еще худшее, чем сидение на стуле: спокойно, заложив руки за спину, он расхаживал по комнате, изредка, движением головы, смахивая с глаз непослушную прядь волос, взглядывая своими черными глазами на меня, забившегося в угол кровати, и допытывался — почему, собственно, я не люблю его. Я трусливо лгал, уверяя, что я его люблю, что он самый добрый и замечательный человек в мире, что мне с ним всегда интересно и приятно. Вероятно, в моем робком голосе не было искренности, так как он продолжал допытываться — спокойно, размеренно и холодно. Я не помню, чем кончилась эта сцена, но никогда не забуду того стыда за мою вымученную ложь, который охватил меня, когда я остался наедине с самим собою.