Лето 1914 года мы провели в шхерах, недалеко от Гельсингфорса, в местечке Эсбо, в том самом, где мы жили в 1906 году, когда еще была жива моя мать. Все время, несмотря на частые поездки в море, отец оставался тяжелым и угрюмым — он, доверяясь своему внутреннему чувству, ожидал, что с ним должно произойти несчастье. Уверенность его была так велика, что он в первый и в последний раз в жизни составил завещание. Впоследствии, когда после смерти отца, в 1919 году, оно было вскрыто, его уже нельзя было привести в исполнение: революция изменила все соотношения ценностей и совершенно наивным звучало его желание обеспечить нам, детям, ежемесячную пенсию в 60 рублей до окончания университета. В том, что касалось меня лично, было характерно одно замечание: он поручал меня, вплоть до моего совершеннолетия, Рейснерам. Как видно, боязнь ненависти к людям, внушаемая мне Рейснерами, была в те годы не так уж сильна.
Отец ошибся, несчастья с ним не произошло, оно случилось со всем миром — началась война. Он принял войну с ужасом и радостью, личное отошло в его жизни на второй план, у него появилось то новое, всепоглощающее чувство, которое я не умею назвать иначе, как болезнь Россией. Эта болезнь началась у отца еще раньше: первое ее проявление — «Сашка Жегулев». Она кончилась только в день его смерти. То внутреннее «я», которое в жизни отца играло первенствующую роль, вдруг оказалось забытым, уничтоженным, бесполезным. Он говорил только о войне и думал только о России. В его представлении война была преддверием революции. Отец был уверен, что именно победная война положит начало революции, не считаясь с тем, что за всю историю еще ни один государственный строй не менялся в результате победы. Он требовал, со всей абсолютностью и безоговорочностью, на которые он только был способен, чтобы все, с кем он встречался, думали так же, как он, чтобы все хотели победы нашим войскам и поражения Германии.
Объявление войны застало нас в глубине Финляндии, в Нодендале, где жили Добровы. У них мы встретились в конце июля 1914 года: я приехал из Гельсингфорса по железной дороге, а отец на «Далеком», после двухнедельного плаванья в шхерах, через Гангэ и Або, знаменитым Барезундским проливом, который он особенно любил.
Семья Добровых — большая, русская, даже точнее московская — состояла из доктора Филиппа Александровича, старшей сестры моей матери Елизаветы Михайловны, их детей — Шурочки и Саши, моего брата Даниила, всевозможных домочадцев, живших у Добровых с незапамятных времен. Брат Даня был взят бабушкой Ефросиньей Варфоломеевной Велигорской через несколько дней после смерти матери. Она привезла его, трехнедельного, из Берлина в Москву, и с тех пор он остался жить у Добровых, где ему родную мать заменила Елизавета Михайловна — мама Лиля. Когда в 1910 году отец сделал попытку взять Даню к нам, на Черную речку, из этого ничего не вышло — Даня прожил у нас недолго, условия нашей андреевской жизни были настолько непохожи на то, к чему он привык у Добровых — к заботам, к нежности, к доброте, — что вскоре Ефросинья Варфоломеевна увезла его в Москву.