Он всегда жил настоящим и отвергал любые рассуждения о жизни после смерти или бесполезные напоминания о прошлом. Жизнь должна проживаться — он был в этом убежден — тут же и сразу. Жизнь была для него продуктом, дегустировать который нужно немедленно и который не терпел искусственной консервации. Ее не стоило упаковывать, украшать бантиками, выставлять напоказ или издавать громкие возгласы по ее поводу. Что было кончено, то было кончено, и об этом разговора больше не было.
Ущербные любовные связи раздражали Ромена. Ему и в голову не пришло бы любить женщину, которая не любила его или уже не любила его. Все, что затормаживало жизнь, привязывало к прошлому или заглядывало слишком далеко в будущее, было для него невыносимо. Ему было нужно быстро идти вперед и не оглядываться. Его несколько удивляло, например, что мне не жаль тратить время на написание романов.
— Ты даешь себе труд, — говорил он мне, — писать романы, которые все равно хуже, чем жизнь. Ты хочешь, чтобы о тебе говорили? Или ты просто не можешь иначе?
— Гм, — отвечал я. — Ну, это как живопись… или музыка… Стараешься… Хотелось бы…
— Или ты воображаешь, — что было бы еще хуже, — что через пятьдесят лет кто-нибудь будет еще тебя читать? Когда ты умрешь, тебе на это будет наплевать.
Я вспомнил, как вечерами мы сидели с ним под тентом, на палубе корабля, за оригинальным блюдом — чем-то вроде смеси водки с говяжьим консоме, — на венецианской альтане, глядя сверху на черепичные крыши Венеции. В небе роились мириады звезд, и мы созерцали их в вечерней тишине. Нам не раз случалось говорить с ним о жизни, о смерти, о человеческой судьбе. Я спрашивал его, во что он вообще верит. И я заранее знал ответ: он ни во что не верил.
— Как? — переспрашивал я. — Совсем ни во что?
— Отчего же? — отвечал он мне. — В солнце. Воду. В снег на горах. В краски этого мира. В дружбу. И, может быть, в любовь…
— А в разумное устройство Вселенной?
— Во что? — переспросил он.
— В смысл истории. В суть вещей, скрытую за ними. В тайну, кроющуюся за видимостью.
— Ты говоришь о Провидении? Конечно, нет. Я не верю ни в какого Бога. Если таковой существует, пусть его приверженцы докажут мне это.
— А что после смерти?
— После смерти — ты и сам хорошо это знаешь, и все это знают, только боятся себе в этом признаться — после смерти нет ничего. Мы умираем, как деревья, подточенные временем или поверженные молнией; как эти морские птицы — ты помнишь, мы подбирали их, бездыханных, на пляжах Корсики или Греции, — и мы умираем полностью.
— И что, когда ты умрешь, не будет ни священника, ни отпевания, ни молитв, ни надежд?