Вдалеке, из-за поворота, на улицу вышла воинская часть. Солдат было около ста, они шли не в ногу, но все же сохраняя подобие какого-то порядка. Впереди шагал старый бородатый лейтенант. Бархатное знамя, окаймленное золотой бахромой и похожее на церковную хоругвь, колыхалось в такт шагам очень толстого и очень высокого знаменосца.
«Что это за знамя? Из музея, что ли, уносят?» — подумал Осокин, следя глазами за проходившими мимо солдатами. Появление воинского отряда с бархатным знаменем на узкой заводской улочке было совершенно невероятным, таким же невероятным и невообразимым, как и та война, которая с каждым днем приближалась к Парижу и вот уже вступала на его окраины.
Осокин, забыв о том, что можно ехать на велосипеде, пошел пешком. Вести велосипед за руль было неудобно, но он не думал об этом. В его сознании все смешалось — он чувствовал себя так, как будто нырнул глубоко и теперь, не имея сил вынырнуть, мучительно задыхается. В хаосе образов и мыслей, стремительно проносившихся в голове, вспыхивала похожая на огненную рекламу все одна и та же фраза: «L’USINE EST FERMEE».
Осокин очнулся на берегу Сены. Он не помнил, как попал на набережную и почему пошел не к Безонскому мосту, а в сторону Аньера, куда ему идти было совершенно незачем. Он прислонил велосипед к каменному парапету и осмотрелся вокруг. Выше по берегу стояли кожевенные фабрики, и вода реки казалась густою, подернутой коричнево-зеленым бархатом. Болотные пузыри то и дело поднимались на поверхность и медленно плыли по течению, прежде чем беззвучно лопнуть. Легкий запах гниения носился в воздухе. На противоположной стороне реки не было набережной, и земля кончалась крутым, невысоким обрывом. Местами косо срезанная зеленоватая глина поросла мелким кустарником. Вдали, на пустыре, заросшем сорняком, между какими-то высокими лиловыми цветами лежали бетонные трубы. Издали они были похожи на длинное тело дракона, заснувшего в траве.
На берегу у самой воды возились три мальчика. Им удалось зацепить плывшее по течению бревно, изукрашенное радужными пятнами нефти, и они вытаскивали его на илистую отмель. Мальчики возились молча — ни вскрика, ни кряхтенья, хотя бревно, видимо, было тяжелым.
Внезапная тишина, нарушаемая тонким треском кузнечиков, снова поразила Осокина. «Даже канонада замолкла, — подумал он, садясь на велосипед. — Пора домой».
В первый раз за десять лет Осокин был предоставлен самому себе. Свобода обрушилась на него, постылая и ненужная, — он не знал, что с нею делать. До сих пор все было размерено, определено, расписано — работа, сон, еда, воскресный отдых — и опять еда, сон, работа. С тех пор как Осокин научился не думать, за него думали другие: контролеры, инженеры, директор. Жизни не было, было только то, что он определял для себя нелепым словом «несуществование». И вот все разрушилось: завод закрыли, распустили рабочих, и там, за толстыми кирпичными стенами заводских корпусов, стояли мертвые моторы, регулировавшие до сегодняшнего дня с неумолимой точностью привычный ритм его будней.