Заходящее солнце отражалось в стеклах крыши длинного, как бы приплюснутого цеха на противоположной стороне двора. В этом цехе вырабатывали прорезиненную материю для дождевиков. На дальнем конце крыши стекла были выбиты, и железные ребра оконных рам походили на паутину, повисшую над черно-фиолетовой ямой. Осокин вспомнил, как на прошлой неделе, вечером, там взорвался бак с бензином, тяжело ранив нескольких рабочих. Взрыв произошел через три дня после налета немцев, и в цехе Осокина поднялась паника — все были уверены, что это новый налет. Перед глазами Осокина мелькнули перекошенные ужасом лица работниц, в ушах зазвучал страшный, похожий на кудахтанье крик бившейся в истерике уборщицы. Она каталась по полу, прижимая к груди старую соломенную метлу, и ему и Пиратту нелегко было справиться с этим худым извивающимся телом.
На подоконнике лежали крест-накрест забытые Дюжарденом толстые перчатки, которые приходилось надевать, когда надо было открыть раскаленные двери вулканизационных печей. Эти грубые перчатки снова, во второй раз за этот день, напомнили Осокину синие женские перчатки на столе его студенческой комнаты. «Она никогда не могла понять, что нам надо расстаться не потому, что я полюбил другую, а просто потому, что она мне мешала жить так, как я хотел. Впрочем, если бы я ее любил… Но разве я могу любить?» Осокин понимал, что он бросил университет не из-за неудачной любви — «только этого еще недоставало!» — а по причинам, не имеющим ничего общего с его парижской жизнью.
Ему вспоминался рассказ о вечнозеленой секвойе: лесной пожар много столетий тому назад выжег внутри весь ее ствол. И вот стоит дерево, лишенное вершины, как фабричная труба: заглянешь в дупло — вверху, на недостижимой высоте, кусочек голубого неба. Дерево, казалось бы, мертво, но нет: после векового сна вдруг начнут появляться зеленые ветки с пушистыми, как бахрома, узорчатыми листьями; понемногу дерево оживет, и невольно подивишься его необыкновенной воле к жизни.
«В Париже, через несколько лет после гражданской войны, вот и я так ожил. Но не надолго: внутри я выжжен и мертв, хотя на мертвом стволе появились зеленые ветки… А она думала, что я полюбил другую!»
Спокойно и методически взвесив все «за» и «против», он пришел тогда к выводу, что в двадцать семь лет слишком поздно быть студентом, что люди и книги, с которыми он жил в то время, ему враждебны, что он, Осокин, должен уйти в самого себя. В те дни он постоянно повторял стихотворение Баратынского, хотя вообще к стихам относился равнодушно: