Страшно было жаль майки со справедливой надписью, очень хотелось, чтобы рядом оказался Джон. Уж он-то наверняка бы мне посочувствовал и логику сумасшедшей карги также наверняка бы не уяснил, но вот увижу ли я когда-нибудь дружка Джона? Вырвусь ли когда-либо к нему?
Этот внезапно возникший вопрос наполнил меня ужасом.
— Тетя! — проникновенно обратился я к родственнице. — Пожалуйста! Ничего не говори папе и маме! Пожалуйста!
Тетка прервала бормотание нотации, невольно замедлив шаг. Видимо, в голосе моем сквозило такое отчаяние и искренность, что она хмуро пообещала:
— Ладно, шагай уж… Капиталист сопливый. Я-то не скажу, как бы вот по другим каналам…
Другие каналы, как понимаю, сочли данный инцидент несущественным для своей глубины и ширины, а потому уже через пару недель об ужасах советских детских лагерей я рассказывал, сидя верхом на баскетбольном мяче на краю любимой спортплощадки, дружку Джону, недоверчиво щуря глаз, на меня взирающему.
— Если они не делают бизнес, на что же они живут? — произнес в итоге Джон.
— Они на вэлфере[1], — объяснил я. — И потому не могут его делать. Таков закон.
— Вся страна на вэлфере?
— В общем, да, — сказал я.
— Тогда Россия очень богатая страна, — сказал Джон задумчиво.
— Ну… так, — сказал я, уясняя, что возвращаться в эту богатую страну повторно не жажду.
Однако пришлось.
Мои детские тревоги, связанные с возвращением в СССР, были практически полностью развеяны лживыми посулами родителей о скором и неизбежном возвращении в Америку, и скорее всего звучали такие уверения из-за боязни, как бы я не выкинул какой-либо фортель, ибо папа Джона, полицейский офицер, доходчиво объяснил мне, что Штаты — моя родина, из них меня никто пушкой не вышибет, и, если будет на то моя добрая воля, он мгновенно возьмет на себя оформление опекунства.
Малолетний наивный дурак, я изложил все его слова за семейным вечерним чаем, отчего папаню едва не хватил кондратий. Он поперхнулся своим джином и долго рыгал в ванной, а моя непьющая мамочка, чье лицо приобрело оттенок сирени, судорожно папин стакан опорожнила и понесла такую истерико-патриотическую галиматью, подкрепляемую для пущей убедительности подзатыльниками, что истину «язык мой — враг мой» я усвоил в тот вечер как пожизненную прививку от пустой болтовни.
Незамедлительно последовали санкции.
Мое общение с Джоном было предельно сокращено, из библиотеки посольства маман притащила книжки про разных мальчишей— кибальчишей и павликов морозовых, заставив меня штудировать всю эту литературу с такой же дотошностью, с какой в монастырской школе зубрят текст вечерней молитвы.