— Чем-чем, — сказал я, — но конспектами вы меня не запугаете.
— Почерк у тебя разборчивый, надеюсь?
— Надо — будет каллиграфический!
Кстати, после этих двадцати восхитительных дней у меня на всю жизнь закрепилась способность бегло писать отчетливыми печатными буквами хотя бы и многие страницы любого текста. Как на русском, так и на английском.
Талант, в дальнейшем оказавшийся невостребованным.
Жизнь в госпитале протекала размеренно и сытно.
Вечером, на сон грядущий, в казенном овчинном тулупе и в валенках я отправлялся подышать воздухом, бродя по темным зимним аллеям, где однажды столкнулся с разговорчивым мужчиной средних лет, одетым в хорошую дубленку и в такие же, как у меня, больничные валенки, что выдавали его принадлежность к категории пациентов.
Мой собеседник представился Василием Константиновичем, на вопрос: в каком, дескать, звании — поморщился, ответив кратко: две звезды в одну линию, и на мое уточнение: "Прапорщик? " — кивнул сокрушенно: мол, извиняй, а до больших чинов не дослужился.
Мужиком он оказался остроумным, свойским, на вечерних прогулках мы поведали друг другу кучу анекдотов, и как-то я даже посетовал вслух, отчего, дескать, не служу под командованием такого вот милейшего старшины, а попадаются мне неизменно какие-то дуболомы и людоеды.
— Задолбали командиры? — поинтересовался Константиныч — так я уже его называл — с сочувствием человека, на собственной шкуре испытавшего все жесткие пинки армейской судьбы и определяющих ее лиц.
— Не то слово! — откликнулся я. — Террор двадцать четыре часа в сутки. По три-четыре ночи в нарядах, кормежка — помои, масло и мясо налево идут, никаких увольнений в город, а вот когда начальство с инспекцией приезжает, тут тебе и салфеточки на столах, и даже конфетки, вечерний киносеанс… благолепие, в общем!
— Потому что об инспекции знают заранее, — умудренно сказал Константиныч.
— Естественно!
Я еще около часа живописал прапорщику ужасы курсантского бытия, упомянув, кстати, о предложении своего сокурсника сигануть с третьего этажа, дабы очутиться здесь, в больничной нирване, как о наглядном примере доведения человека до крайней степени отчаяния, но Константиныч, служивший, по его словам, среди бумагомарателей в каком-то штабе и оторванный от бытия низших слоев, воспринимал мои рассказы как нечто научно-фантастическое, хотя недоверчивое сопереживание мне выказывал.
В холле госпиталя мы с ним простились, я дружески хлопнул Константиныча по плечу, направляясь в свое отделение, но тут заметил замершего у лифта соседа по палате — полковника с загипсованной клешней, смотревшего на меня с каким-то страдальческим укором.