– И разве я не показал, что готов к миру? – Ерхо Ину кладет ладонь на мое плечо.
Тяжела она.
И толстяк кивает, смиряясь с неизбежным. От этого кивка все тело его приходит в движение, и колышутся жировые складки, шевелится шелк, и золотые журавли, вышитые на нем, кружатся в танце, хлопают крыльями.
– Что ты скажешь Янгару? – Снова щелкает плеть о голенище сапога, и я вздрагиваю.
– Правду. – Теплые пальцы все же касаются щеки, но осторожно, так, чтобы не потревожить краску. – Что его невеста диво как хороша.
И я понимаю, что говорит он именно обо мне.
– Янгар – хороший мальчик. – А это уже сказано для меня. – Он тебя не обидит.
И он уходит, а мы остаемся вдвоем.
Отец зол.
А я… больше не боюсь. Почти.
– Ты правильно сделала, что промолчала. – Ерхо Ину касается плетью щеки, точно желая стереть то, другое, ласковое прикосновение. – Запомни, Аану: нет ничего дороже верности.
Кому?
Отцу? Братьям? Роду?
Или будущему мужу?
Но эти вопросы лучше оставить при себе. Безопасней.
А кукушка все же очнулась и, спеша загладить вчерашнюю вину, принялась насчитывать мне счастливые годы. Много…
Дожить бы.
Храм врос в землю. Сложен он был из огромных валунов, принесенных Хозяйкой Зимы в незапамятные времена, когда море было сушей, а по суше ходили касатки. Как знать, что помнят эти камни, каждый из которых размером больше моего возка?
Они побурели и постарели, украсившись рисунком трещин. Сползали с валунов моховые покрывала, и темный гранит поблескивал, беззащитный перед солнечным светом.
Мы ждем.
Отец держит меня за руку, словно опасается, что именно здесь я сбегу.
И братья стерегут мою тень.
Солнце же медленно ползет по небосводу, вымеряя последний день моей жизни. Еще немного, и не станет прежней Аану. Сумерки ложатся паутиной, и я, осмелев, нарушаю негласное правило. Сквозь тень ресниц и серебряных струн, которые перебирает ветер, я всматриваюсь в лицо отца. Что пытаюсь найти? Сомнение? Сожаление? Печаль?
Я ведь все-таки кровь от крови его…
Отец хмурится: он ждать не любит.
Но отгорает закат, и отворяются ворота. Слепая старуха протягивает руку, и мой отец вкладывает в нее солнечный камень.
Плата.
Братья ставят у ног слепой сундук с золотым песком.
– Иди! – Ерхо Ину толкает меня, и тонкие пальцы старухи, сухие, как прошлогодние ветки, обвивают запястье. Теперь не сбегу.
Не вывернусь.
У ворот я все-таки оборачиваюсь, хотя перед этим давала себе слово, что не буду этого делать. Я вижу спину отца, и алый плащ, и руку, и плеть в ней… И на что я вообще надеялась?
За воротами темнота. И расшитая повязка, которую протягивает слепая, не нужна. Но кто я, чтобы спорить с Проводницей? Надеваю, добровольно принимая слепоту в угоду Кеннике. Иду. Шаги крадет пустота. Эха нет, но есть ощущение бесконечности.