— Целуйтесь, тетери-ятери… — шипел Петро, шевеля косичками намокших в водке усов.
В кухне Дарья, подпившая и румяная, завела песню. Подхватили. Перекинули в горницу:
Вот и речка, вот и мост,
Через речку перевоз…
Плелись голоса, и, обгоняя других, сотрясая стекла окон, грохотал Христоня:
А кто ба нам поднес,
Мы ба вы-пи-и-ли.
А в спальне сплошной бабий визг:
Потерял, растерял
Я свой голосочек…
И в помощь — чей-то старческий, дребезжащий, как обруч на бочке, мужской голосок:
Потерял, ух, растерял, ух,
Я свой голосочек.
Ой, по чужим садам летучи,
Горькую ягоду-калину клюючи.
— Гуляем, люди добрые!..
— Баранинки опробуй.
— Прими лапу-то… муж, вон он, глядит.
— Горь-ка-а-а!..
— Дружко развязный, ишь со свахой как обходится.
— Ну, не-е-ет, ты нас баранинкой не угощай… Я, может, стерлядь им… И буду исть — она жир-на-я.
— Кум Прошка, давай стременную чекалдыкнем.
— Так по зебрам и пошел огонь…
— Семен Гордеевич!
— А?
— Семен Гордеевич!
— Да пошел ты!
В кухне закачался, выгибаясь, пол, затарахтели каблуки, упал стакан; звон его потонул в общем гуле. Григорий глянул через головы сидевших за столом в кухню: под уханье и взвизги топтались в круговой бабы. Трясли полными задами (худых не было, на каждой по пять-семь юбок), махали кружевными утирками, сучили в пляске локтями.
Требовательно резнула слух трехрядка. Гармонист заиграл казачка с басовыми переливами.
— Круг дайте! Круг!
— Потеснитесь, гостечки! — упрашивал Петро, толкая разопревшие от пляса бабьи животы.
Григорий, оживившись, мигнул Наталье.
— Петро зараз казачка урежет, гляди.
— С кем это он?
— Не видишь? С матерью твоей.
Лукинична уперла руки в боки, в левой — утирка.
— Ходи, ну, а то я!..
Петро, мелко перебирая ногами, прошел до нее, сделал чудеснейшее коленце, вернулся к месту. Лукинична подобрала подол, будто собираясь через лужу шагать, — выбила дробь носком, пошла, под гул одобрения, выбрасывая ноги по-мужски.
Гармонист пустил на нижних ладах мельчайшей дробью, смыла эта дробь Петра с места, и, ухнув, ударился он вприсядку, щелкая ладонями о голенища сапог, закусив углом рта кончик уса. Ноги его трепетали, выделывая неуловимую частуху коленец; на лбу, не успевая за ногами, метался мокрый от пота чуб.
Григорию загородили Петра спины столпившихся у дверей. Он слышал лишь текучий треск кованых каблуков, словно сосновая доска горела, да взвинчивающие крики пьяных гостей.
Под конец плясал Мирон Григорьевич с Ильиничной, плясал деловито и серьезно, — как и все, что он делал.
Пантелей Прокофьевич стоял на табуретке, мотал хромой ногой, чмокал языком. Вместо ног у него плясали губы, не находившие себе покоя, да серьга.