— Когда на мельницу пойдем? — тихо спросила женщина. — Утром или прямо сейчас?
— Утром. Только не на мельницу, а в Габершлягову корчму. Туда провожу, а дальше сама как знаешь. Беги из наших мест, баба, не будет тебе здесь покоя! Ты теперь, как золотой талер — многим подобрать захочется…
— Почему ж ты мешаешь отцу подобрать? Пускай выкупит мной тебя — тем паче сила за вами, не убегу!
Скуластое лицо Седого окаменело, и лишь зеленые огни ярче засветились в глубоко утопленных глазницах.
Не глаза — окна заброшенной хаты на забытых Богом перепутьях… стерегись, прохожий, бегом беги мимо!
— И в третий раз дура ты, баба. Отец меня смертной любовью любит, его понять можно! А я как услыхал, что нашлась в мире такая женщина, что за душу своего мужика на Сатану поперла и купленный товар из рук его поганых вырвала — веришь, в лес удрал и всю ночь на луну выл! От счастья — что такое бывает; от горя — что не мне досталось!.. Короче, на рассвете бери за холку суженого своего четырехлапого и беги, покуда можешь!
— Откуда? — задохнулась Марта, переводя взгляд с Джоша на Седого. — Откуда ты знаешь?! Петушиное Перо рассказал?!
Сын мельника вдруг с колен метнулся к собаке, падая на четвереньки, и обеими руками вцепился в густую шерсть на горле одноухого, прямо под дернувшейся челюстью.
— Не Перо, — прохрипел он в оскаленную собачью пасть, держа Молчальника мертвой нечеловеческой хваткой, как недавно держал уже один раз. — Сам догадался. Чтобы я, Гаркловский вовкулак, человека под шкурой не учуял?! Эх, баба, баба, что ж мы раньше-то с тобой не встретились?.. смотри, пес — обидишь ее, из ада приду, зубами загрызу…
Марта смотрела на них — Седого и Джоша, двух людей-нелюдей, застывших глаза в глаза — и где-то глубоко в ней самой августовскими падающими звездами вспыхивали и гасли слова Гаркловского вовкулака, продавшего душу за материны руки да за кровь княжескую:
«У Петушиного Пера на короткой цепи до самой смерти, а после смерти и того хуже… и того хуже…»
Силы небесные, от чего же она спасала Молчальника в заброшенной сторожке?!
До того Михал никогда не дрался за жизнь свою с животными — только с людьми.
Когда под ним пала лошадь, он еще не успел ничего понять, но тело его, вышколенное годами жестокого воинского труда, было быстрей и умней любого понимания — лошадь только валилась на бок, клокоча растерзанным горлом, а Михал уже выдернул ногу из стремени и отпрыгнул к приземистому вязу в три обхвата, вжавшись в дерево спиной. Сразу выхватить палаш ему не удалось — волчьи клыки с лету рванули рейтузы на правом бедре, выше голенища сапога, внезапная боль бросилась, ударила, отпустила, испуганно забившись в закуток сознания воеводы; серая тень взлетела перед ним, слишком близко, чтобы пытаться кинуть ей навстречу прямую молнию палаша, и левая рука Райцежа змеей скользнула назад, между вязом и спиной, забираясь под короткую епанчу, туда, где за широким ременным поясом…