Экзистенциальная традиция в русской литературе XX века. Диалоги на границах столетий (Заманская) - страница 146

Пародия позволяет Платонову расширять пространство повестей по различным временным перспективам. Так, Вощев не может в отдельные моменты не напомнить Никиту Моргунка: Вощев идет по земле в поисках истины, которая для него заменяет Страну Муравию. Картины деревенской жизни в «Котловане» ассоциируются с картинами деревенской жизни в «Стране Муравии» А. Твардовского; единственная разница – эпизоды «Котлована» даны с прямо противоположным значением (как минус-изображение). Стиль «Котлована» проектирует и «Необычайные приключения солдата Ивана Чонкина» В. Войновича, где появится то же соединение сатиры и трагизма в жизни человека. У Войновича иные художественные задачи, иная художественная система. Но вырастает она в том числе и на парадигме экзистенциального сознания Платонова – это очевидно. Опыт Войновича оттеняет своеобразие художественного мышления Платонова. Сатира Платонова – явление особое в силу ее трагической природы. Тончайшее соединение сатиры и трагизма используется даже в описании смерти: «Левая рука Козлова свесилась вниз, и весь погибший корпус его накренился со стола, готовый бессознательно упасть… мертвым стало совершенно тесно лежать… дворовый элемент… сам пришел сюда, лег на стол между покойными и лично умер». Для Войновича сатира – сверхзадача. У Платонова, скорее, онтологическая ирония стиля, которая соединяет на наших глазах несоединимые сущности бытия: сатирическое и трагическое в самой жизни, авторское отношение к изображаемому.

Так рождается потаенная экзистенциальность платоновской прозы. Любой пейзаж писателя, сколь бы конкретным и частным он ни был, онтологичен по сути: «Церковь стояла на краю деревни, а за ней уж начиналась пустынность осени и вечное примиренчество природы»; «После похорон в стороне от колхоза зашло солнце, и стало сразу пустынно и чуждо на свете; из-за утреннего края района выходила густая подземная туча… Глядя туда, колхозники начинали зябнуть, а куры уже давно квохтали в своих закутках, предчувствуя долготу времени осенней ночи». Невозможно уловить момент, в котором совершается переход от материально-конкретного к онтологическому. Невозможно уловить и платоновскую грань сатирического и трагического, создающую эффект онтологической иронии. Невозможно уловить пограничья преходящего и вечного, бытового и бытийственного, приземленного и экзистенциального. Почти ожившая картина всемирного потопа венчает, например, картину прощания пахаря Крестинина со своим садом – вой баб перед «великим обобществлением», которое для людей и значит не меньше, чем всемирный потоп: «Ночь покрыла весь деревенский масштаб… бабы вскрикивали повсеместно и, привыкая к горю, держали постоянный вой. Собаки и другие мелкие нервные животные тоже поддерживали эти томительные звуки, и в колхозе было шумно и тревожно, как в предбаннике…». Любая картина, любое пространство платоновского текста готово взорваться онтологическими бесконечностями, беспредельностями новых ассоциативных рядов: «Молодые люди сидели за столами, готовые разойтись отсюда по окружающей земле, чтобы устроить себе там счастье»; «Другие женщины, оставшиеся за столом, тоже были счастливы от внимания своих друзей, от окружавшей их природы и от предчувствия будущего, равного по долготе и надеждам бессмертию» («Джан»).