Экзистенциальная традиция в русской литературе XX века. Диалоги на границах столетий (Заманская) - страница 148

Безграмотные обороты речи, порождающие трагико-сатирический эффект («шли и существовали», «ехали и существовали»), это знаки первозданного платоновского существования, сюжет которого и картину он развертывает от повести к повести. Онтологические пейзажи Платонова в структуре его повестей столь же часты, как и в классической русской прозе. Но при этом функции пейзажа у Платонова едва ли не противоположны классическим образцам: нет ни традиционной психологической наполненности, ни фона душевных переживаний. Пейзаж свободен, независим, едва ли не автономен в неструктурированной платоновской повести, он создает как бы самостоятельный сюжет. Не пейзаж – фон для действия, а действие (в повести «Джан», «Ювенильное море») идет вслед за пейзажем. Платоновский пейзаж – внешнее выражение той глубинной жизни экзистенции природы, которую как первичную субстанцию включает в свои произведения писатель.

Состояние народа джан – это субстанциальное существование материи («Джан»): «Народ жил благодаря механическому действию своей скудной, ежедневной пищи», но «…небольшая душа», «воображение – ум бедняков» – все умерло. «Балансирование» на границе, за которой не открываются горизонты жизни, – основа сюжета повести, построенного по эпически-мифологическому типу. Сюжет существования присутствует как последняя экзистенциальная правда бытия и в «Ювенильном море», и в «Чевенгуре».

Экзистенциальная правда с непревзойденной в русско-европейской традиции силой получила отражение и в портрете платоновского человека как такового («Ювенильное море»): «Священный сел на скамейку в отдышке от собственной тяжести, хотя он не был толст, а лишь громаден в костях и во всех отверстиях и выпуклостях, приноровленных для ощущений всего постороннего. Сидячим он казался больше любого стоячего, а по размеру был почти средним. Сердце его стучало во всеуслышание, он дышал ненасытно и смотрел на людей привлекающими, сырыми глазами. Он, даже сидя, жил в целесообразной тревоге, желая, видимо, схватить что-либо из предметных вещей, воспользоваться всем ощутимым для единоличной жизни, сжевать любую мякоть и проглотить ее в свое пустое, томящееся тело, обнять и обессилить живущее, восторжествовать, уничтожить и пасть самому смертью среди употребленного без остатка, заглохшего мира. Священный вынул рукой из мешка, пришитого к своим штанам, кашу, съел четыре горсти и начал зажевывать ее колбасой, изъятой из того же мешочного кармана; он ел, и видно было, как скоплялась в нем сила и надувала лицо багровой кровью, отчего в глазах Священного появилась даже тоска: он знал, как скудны местные условия и насколько они не способны удовлетворить его жизнь, готовую взорваться или замучиться от избытка и превосходства. Надувшись и шумя своим существом, Священный молча жевал, что лежало у него в кармане».