рассказал, что в этот день он получил госзаказ на написание оперы о Пушкине, а мне предложено написать либретто. Почти все присутствующие были люди театральные и отнеслись к этому шумно одобрительно. Взглянув на Анну Андреевну, я окаменела. Лицо ее было гневно, и дальнейшая ее речь была полна возмущения. Когда мы уходили, она подошла ко мне и тихо сказала: «Завтра приходите в пять — одна». По дороге домой Раневская, обычно благоговейно слушавшая Анну Андреевну, вдруг разошлась и говорила, чтобы я не слушалась ее и обязательно писала.
Когда я пришла на другой день, Ахматова сидела на диване, важная и строгая, с томиком Пушкина в руках. «Сядьте и слушайте», — сказала она и прочла мне критику Пушкина на пьесу Виктора Гюго «Кромвель». В ней Пушкин осуждает дерзость Гюго, осмелившегося оскорбить «Великую тень». «А вы хотите заставить его петь. Это нельзя, это нельзя», — повторяла она.
Сложные чувства метались в моей душе. В самой глубинной глубине я была согласна с ней. Но чувство драматурга захлестывало и было сильней. Помню только, что я дала ей клятву, что ничем не оскорблю Великую тень. Она постепенно смягчалась и советовала воспользоваться опытом Булгакова: Пушкин только что был, Пушкин только что вышел. Я ей сказала, что в опере это невозможно. И рассказала ей, что этот замечательный прием был впервые введен в русскую драматургию посредственным автором, отпрыском царствующего дома Романовых, который печатался под буквами К. Р. Он написал драму «Царь Иудейский», где в стихах были последовательно рассказаны страсти Христа, начиная со входа в Иерусалим, на Страстной неделе. Условия цензуры не позволяли вывести Христа на сцену, и К. Р. обыграл этот запрет, создав прием. Кажется, пьеса была поставлена в придворном театре, и Глазунов написал к ней очень хорошую музыку — единственное, что от этой затеи осталось в искусстве.
Постепенно Анна Андреевна теплела, вновь стала ласковой и доброй и на прощание обняла и поцеловала меня.
Судьба этого начинания в какой-то мере поучительна. Полтора года я ничем, кроме Пушкина, не занималась и, как мне кажется, ничем не погрешила. Но вот настал день, когда в Ташкент приехал чиновник из Министерства культуры СССР и попросил меня познакомить его с моим Пушкиным. Когда я ему прочла, он сказал, что все очень хорошо, но совершенно обязательно «отразить близость Пушкина к народу. Напишите еще сцену, — сказал он докторально, — где Пушкин в красной рубахе пляшет вприсядку на ярмарке, среди народа». Вероятно, чиновник прочел в моих глазах нечто, что заставило его ретироваться. Я закрыла рукопись, чтобы никогда к ней больше не возвращаться.