Непротивленчеством тут и не пахло!
Толстовство включало в себя и свободное толкование Евангелия, критику исторической (реальной) Церкви и священства. С этим Леонтьев тоже не мог согласиться. «…Я верю, — писал он, — что благо тому государству, где преобладают… „жрецы и воины“ (Епископы, духовные старцы и генералы меча), и горе тому обществу, в котором первенствует „софист и ритор“ (профессор и адвокат)… Первые придают форму жизни; они способствуют ее охранению; они не допускают до расторжения во все стороны общественный материал; вторые по существу своего призвания наклонны способствовать этой гибели, этому плачевному всерасторжению…» [754] Если Толстой верил, что Церковь и священники — ненужные и вредные «посредники» в вере, то Леонтьев без воцерковления веры вовсе не признавал.
Не устраивал Леонтьева и принцип всеобщей любви, проповедуемый Толстым. Для него на первом месте была любовь к Богу, а не к человеку. Из такой христианской любви уже вытекало всё остальное: люди должны делать добро, «иногда даже и весьма неохотно, принудительно, сухо, не всякий раз по искреннему движению сердца, не всякий раз по доброте, по „любви человеческой“, а и „по страху Божию“, по боязни согрешить, по любви ко Христу, по любви к послушанию и т. д.»[755]. Надо веровать не в себя и свое сердце, считал Константин Николаевич, — сердце может и ошибаться, а в учение Церкви; делать «ощутительное добро» независимо от желаний, иногда — вопреки им.
Христианство Толстого обходилось без Христа, было безличным учением; его можно выразить в признании любви, доброты к окружающим высшим законом жизни[756]. Леонтьев любви тоже не отрицал и даже говорил о необходимости ее проповеди; но он не верил, что любовь может воцариться на земле. Человечество нельзя исправить, все люди не могут стать святыми, но можно и нужно воздействовать на них мистическим страхом: «…мы… при боязни согрешить, при памяти о Страшном Суде Христовом станем все-таки по отношению к другим людям… справедливее и добрее»[757]. Любить ближнего каждую минуту доступно не всем, это особый дар, зато «страх же доступен всякому: и сильному, и слабому; страх греха, страх наказания и здесь и там, за могилой… И стыдиться страха Божия просто смешно; кто допускает Бога, тот должен его бояться, ибо силы слишком несоизмеримы! Кто боится, тот смиряется; кто смиряется, тот ищет власти над собой видимой, осязательной…»[758] — этот мотив у Леонтьева повторялся часто. Если толстовская версия христианства сводила религию к нравственным заповедям, то Леонтьев предлагал аскетическую, мистическую версию христианства