Среди кадровых офицеров говорили, что в мирные времена капитана Ортолана почти не было видно. Зато теперь, во время войны, он нагонял потерянное. Он был просто неутомим. Пыл его даже среди самых лихих смельчаков со дня на день становился все более удивительным. Рассказывали, что он кокаинист. Бледный, с кругами под глазами, он трепыхался на хрупких ногах. Когда он слезает с лошади, его разок качнет, и он снова бросается на поиски какого-нибудь подвига. Он готов был послать нас за огоньком в самые жерла пушек, тех, что напротив. Он работал заодно со смертью. Можно было побожиться, что капитан Ортолан заключил с ней договор.
Первую часть своей жизни он провел на конских состязаниях, ломая себе ребра по нескольку раз в году. Ноги его потеряли всякий намек на икры, так часто он ломал их и так мало ими пользовался. Он передвигался, как на палках, нервным и резким шагом. Ссутулившись под дождем, в непомерно большом плаще, его можно было принять за призрак отставшей скаковой лошади.
Отметим, что в начале этого чудовищного предприятия, то есть в конце августа и даже в сентябре, случались часы, а то и целые дни, когда какой-нибудь кусочек дороги или уголок леса становился безопасным для приговоренных. Там иногда можно было спокойно доесть кусок хлеба и банку консервов, без обычной острой тревоги, что это в последний раз. Но начиная с октября этим передышкам пришел конец: град, начиненный трюфелями снарядов и пуль, сыпался вся чаще. Скоро гроза разразится вовсю, и то, чего старались не замечать, станет перед нами, заслоняя все прочее: наша собственная смерть.
Ночь, которой мы так боялись первое время, по сравнению с днем стала казаться нам терпимой. В конце концов мы стали ее ждать, желать, чтобы она скорее наступила. Ночью в нас было труднее стрелять, чем днем. Эта разница чего-нибудь стоила.
Трудно дойти до самого существа вещей: даже когда это касается войны, фантазия долго сопротивляется.
Кошки, когда им угрожает огонь, все-таки кончают тем, что бросаются в воду.
Но скоро и ночному покою пришел конец. Ночью приходилось еще преодолевать свою усталость и мучиться лишний разок, все из-за того, чтобы поесть. Пища появлялась на передовых позициях: она ползла длинными процессиями хромых телег, распухших от мяса, от пленных, раненных, овса, риса и жандармов, а еще вина в пузатых бочках, которые так славно напоминают о лихих попойках.
За кузницей и за обозом с хлебом пешком брели отставшие и пленные, наши и ихние, в наручниках, приговоренные к тому и сему, все вперемешку, привязанные за руки к стременам жандармов, некоторые из них приговоренные к смерти /не грустнее других/. Они тоже съедали, сидя на краю дороги, свой рацион рыбы, которую трудно переварить /они и не успеют/, дожидаясь, чтобы обоз снова тронулся, деля последний ломоть хлеба со штатским, закованным в одну с ними цепь, про которого говорили, что он шпион, но который сам об этом ничего не знал.