— Худой разговоры по ветру пускай. Моя не знает, кто говори, японса на Амур придет.
— Нет, — успокоил Мартьянов, — ноги коротки.
— Японса не пускай на Амур…
— Не пустим.
Ничах удовлетворенно кивнул головой. Потом, спеша, заговорил о том, что был Ничах беден, как зима теплом, а белка орехом, а сейчас у него все есть. Семенча сам увидит.
Мартьянов, не перебивая, слушал его. Незаметно они дошли до фанзы Ничаха.
Их встретила Минги. Она успела расстелить на полу камышовые циновки, расшевелить в очаге огонь.
— Дочка? — спросил Мартьянов, взглянув на Минги, одетую в светлый халат:
— Дочка! — с гордостью ответил гиляк.
— Большая выросла… Я тебя на руках держал, — здороваясь с девушкой, сказал Мартьянов. — Комсомолка?
Минги отрицательно покачала головой и застенчиво, но уверенно ответила:
— Буду.
Мартьянов по-отцовски потрепал ее по плечу и стал раздеваться.
Потом они сели на циновки и заговорили о жизни. Ничах, протягивая гостю фарфоровую чашку, низко склонил голову:
— Пей, Семенча, наша встреча хороший!
И Мартьянов брал чашку и пил с Ничахом за старую и новую дружбу.
— Чепчи давай! — просил у дочери Ничах.
Минги подавала в медном тазике лепешки, на блюдцах сало сохатого, копченую рыбью мякоть без костей. Мартьянов оглядывал фанзу. Все было просто здесь, близко ему, но от него не ускользнуло то новое, что входило в фанзу и боролось со старым. На стенах были наклеены аккуратно вырезанные из журналов картинки. Среди них выделялся большой портрет Ленина в обрамлении ярких птичьих перьев. Возле него — полочка с книгами, на табуретке — патефон. В углу фанзы, на кане, стоял деревянный божок, почерневший от времени. Это было уродливое изображение человека, коротконогое, с раздутым животом, с опущенными руками, в остроконечной шляпе, с глазами и ноздрями, выжженными раскаленной проволокой. Около него — божки поменьше, с обрубленными куцыми туловищами — остатки старой жизни, которые хранил Ничах.
— Веришь еще? — показывая на божков осторожно поинтересовался Мартьянов.
Ничах отрицательно покачал кудлатой головой.
— Зачем же они?
— Моя говорит с ними о жизни, — сощурил глаза Ничах.
Минги добавила:
— Боги отца слушают мой патефон, — и рассмеялась, обнажив белые зубы.
Ничах ничего не ответил на дерзкую выходку дочери. Он выпил вторую чашку водки.
— Чибисгу!
Минги подала отцу старый музыкальный инструмент, почти такой же черный и замусленный, как божки. Ничах стал играть. Чибисга жужжала по-комариному — однообразно и монотонно. Ничах запел:
— Ой-де! О-лай!
Это была песня о дружбе. И Мартьянов, не зная содержания ее, понимал, о чем может петь старый друг.