В сотне метров начиналась поляна с прогнившим колодезным срубом и въехавшей в землю избой. И эту сотню метров Васков прошел беззвучно и невесомо. Он знал, что там враг, знал точно и необъяснимо, как волк знает, откуда выскочит на него заяц.
В кустах у поляны он замер и долго стоял не шевелясь, глазами обшаривая сруб, возле которого уже не было убитого им немца, покосившийся скит, темные кусты по углам. Ничего не было там особенного, ничего не замечалось, но старшина терпеливо ждал. И когда от угла избы чуть проплыло смутное пятно, он не удивился. Он уже знал, что именно там стоит часовой.
Он шел к нему долго, бесконечно долго. Медленно, как во сне, поднимал ногу, невесомо опускал ее на землю и не переступал – переливал тяжесть по капле, чтоб не скрипнула ни одна веточка. В этом странном птичьем танце он обошел поляну и оказался за спиной неподвижного часового. И еще медленнее, еще плавнее двинулся к этой широкой темной спине. Не пошел – поплыл.
И в шаге остановился. Он долго сдерживал дыхание и теперь ждал, пока успокоится сердце. Он давно уже сунул в кобуру наган, держал в правой руке нож и сейчас, чувствуя тяжелый запах чужого тела, медленно, по миллиметру заносил финку для одного-единственного решающего удара.
И еще – копил силы. Потому что их было мало. Очень мало, а левая рука уже ничем не могла помочь.
Он все вложил в этот удар, все до последней капли. Немец почти не вскрикнул, только странно, тягуче вздохнул и сунулся на колени. Старшина рванул его автомат, но немец, падая, запутал ремень, а терять уже нельзя было ни секунды. На вздох этот, на шум падения могли выйти из дома, и Васков бросился к дверям, как шел – с одним наганом. Только успел еще гранату из кармана выхватить и в левую руку перекинуть. Бесполезную гранату в бесполезную руку. Рванул скособоченную дверь, прыжком влетел в избу:
– Хенде хох!..
А они – спали. Отсыпались перед последним броском к железке. Только один не спал: в угол метнулся, к оружию, но Васков уловил этот прыжок и почти в упор всадил в немца последнюю свою пулю. Грохот ударил в низкий потолок, немца швырнуло в стену, а старшина забыл вдруг все немецкие слова и только хрипло кричал:
– Лягайт!.. Лягайт!.. Лягайт!..
И ругался черными словами. Самыми черными, какие знал.
Нет, не крика они испугались, не гранаты, которой тряс старшина. Просто подумать не могли, в мыслях представить даже, что один он, на много верст один-одинешенек. Не вмещалось это понятие в фашистские их мозги, и потому на пол легли. Мордами вниз, как велел. Все четверо легли: пятый, прыткий самый, уж на том свете числился с последней той пулей. И повязали друг друга. Под пустым наганом аккуратно повязали, а последнего Федот Евграфыч сам связал и заплакал. Слезы текли по грязному, небритому лицу, он трясся в ознобе и смеялся сквозь эти слезы и кричал: