— Мне лично даже понравилось. Вкус такой… м-м-м… приятный, специфический, и с утра ничего не болит… Полезная вещь.
— Самогон какой-то еловый, — раздраженно бросил Лысенко. — Никогда не думал, Колян, что тебе такое может понравиться. Я лично думал, что у нас вкусы совпадают.
— А зачем тебе, чтобы у нас вкусы совпадали? Ты что, жениться на мне собираешься? Не знал я, Игорек, что ты у нас такой старомодный…
— Иди ты к черту!
— К вам можно? — В дверь осторожно постучали.
— Катерина, ты курить уже научилась? — строго спросил Лысенко.
— Нет еще, — растерялась Катя, — я сейчас на вождение иду, к Приходченко, а курить потом…
— Вот-вот, курить даже не научилась, а подслушивать под дверью…
— А я и не подслушивала, — вспыхнула Катя, — у вас, Игорь Анатольич, голос…
— Ладно, ладно, я пошутил. Иди к своему Приходченко, а то он не любит, когда опаздывают.
— Ключи возле двери, на гвоздике. Я побежала.
— Спасибо, Кать! — запоздало крикнул ей вслед Лысенко.
* * *
Радий Вадимович Хлебников хорошо помнил, как все начиналось. Зависть — плохое чувство. Оно заставляет людей бросать одни дела и начинать совсем другие, к которым не лежит душа, но которые захватывают целиком и душу, и тело. В двадцать восемь лет думаешь больше о теле, нежели о душе, хотя слово «психиатр» можно перевести именно как «душевед». Чужая душа — потемки. А уж собственная — тем более. В двадцать восемь он уже достиг всего, что ставил себе задачей, — написал кандидатскую, а затем и докторскую диссертации, стал профессором — самым молодым в институте, несмотря на то, что за его спиной никто не стоял — ни папа-ректор, ни дедушка-академик, — никто не толкал вверх, никто не поддерживал на крутой лестнице карьерного восхождения. Одно только мешало, одно заставляло оглядываться по сторонам в поисках чего-то еще. И этим чем-то были деньги.
Они всегда жили хорошо, ни в чем себе не отказывая. Ни в еде, ни в отдыхе у моря, ни в добротных дорогих вещах. Отец получал немаленькую профессорскую зарплату, мать — солидную прибавку в платной поликлинике, так что Радий без оглядки на аспирантскую тощую стипендию мог посещать театры, водить девушек в кафе, покупать книги, пополняя домашнюю библиотеку, и доставлять себе прочие небольшие радости. Кроме стипендии мать умудрялась совать ему в карман десятку-другую, когда чувствовала, что сын в них нуждается. Вскоре «на булавки» стала оставаться зарплата младшего научного сотрудника, потом старшего, а позже в далеком Мариуполе умерла бабушка, ее добротный кирпичный дом продали и на эти деньги купили крохотную квартирку в панельном доме, запущенную, темную и сырую, но зато с телефоном и рядом с метро. Купили, надо сказать, вовремя, потому что вскоре наступило время так называемой перестройки. Экономика рушилась, Украина стала независимым государством, привычные деньги канули в небытие, по вкладам в сберкассе ничего нельзя было получить, появились купоны — разноцветные бумажки, больше похожие на игрушечные денежки от «Монополии». Сначала было терпимо — сто купонов приравнивалось к ста советским рублям, и пропавшие где-то в недрах государственной машины деньги в ближайшем будущем обещали вернуть один к одному. Но инфляция только набирала силу, и очень быстро счет пошел на сотни, тысячи, а затем и на миллионы. На родительские, накопленные в течение всей жизни восемнадцать тысяч, которые остались на сберкнижке, сначала можно было купить машину, через полгода — швейную машинку, еще через полгода — дамскую сумочку, а еще через несколько месяцев — ничего. Счет на миллионы стал привычным, карманы были набиты бумагой, добротная советская мелочь кое-где находилась по дому — то в кармане давно не надеванного пиджака, то в ящике письменного стола — и казалась чем-то нереальным. На пять копеек, например, можно было проехать в метро, за двушку — позвонить по телефону. Теперь в метро были пластиковые жетоны, а таксофоны повсюду стали совершенно бесплатными — дороже стоили их замена и обслуживание.