Ты пришла, а я не видел, – шептал Павел, опуская ее на тот самый диван, где он дегустировал и электрическую королеву, и фею из бухгалтерии, – ты уже была, а я не знал.
Вы что-то так грустно писали…
Ну, утешь, давай, утешь меня…
Она была в самый раз. Как цыпленочек с мягкими косточками, которые глодать – одно удовольствие. Как суфле из крабового мяса, приготовленное потомственным итальянским поваром на берегу моря, со свежим лаймовым соком и дивным оливковым маслом, с листочком мяты и каплей морской воды на тарелке.
В ней не было ничего пережаренного, пересоленного, у нее был нежнейший естественный вкус, он исскучался по такому, он извелся без него в своей одинокой мальчишеской жизни, среди полудохлых медуз и второсортных птиц с жесткими ногами и крыльями.
Она нежилась с ним на его дегустаторском ложе. Она нашла в нем какой-то созвучие своей легкости, какую-то идущую от природы не-тяжесть, он так ловко и непошло гладил ее и целовал, так порхающе называл «ластонькой» и «девонькой», что она испытала к нему чувство родства и даже обиду за него: Нора совсем его, бедненького, не любит, совсем.
Они были вместе, как давние любовники, не замечали трещащих телефонов, пили шампанское из бара, похрумкивали дольками яблочка и сладкими печеньицами из ажурной фарфоровой вазы.
Смеялись. Он сварил кофе. Она, небрежно натянув сарафан, разлила кофе по чашкам.
Нора хочет, чтобы я съездила к Кремеру, поговорить о выставке.
О, старая развратница, – хохотнул Баржес, – но мысль неплохая, может, правда – съездим?
Они незаметно для себя стали строить планы какого-нибудь отдыха, впечатления: слетать, сплавать, съездить, потрогать, попробовать, ощутить. Они ненатужно разбежались по своим делам, ощутив происшедшее как всегда бывшее, удобное, привычное.
Господи, как же хорошо, как же мило!
Неумолимость мазка, неповторимость мазка – как запаха изо рта или формы ресниц, открылись Норе на последнем курсе суриковского института, когда она нашла различие между своим мазком и мазком Ван Гога, мазком Врубеля, мазком Моне, мазком Мазка, точнее не нашла этого отличия вовсе, когда желала повторить их линии. Ее копии были совершенны, идеальны, блистательны. Она мучительно повторяла, ее аккуратность и проницательность были сродни великомученическому подвигу, но своего движения, дыхания, запаха не рождалось, свой вкус не проступал: ее цветы вяли как чужие, ее море пенилось как чужое, ее любовники целовались как чужие, ее Магдалина плакала как не своя. И тогда она, безупречная во всем, решила, что и будет делать чужое, восстанавливать чужое, улавливая неповторимые отпечатки кисти, расшифровывая чужие преступления, пропуская сквозь свою смуглую кожу каждую клеточку великого прикосновения к миру.