Раскроются цветы – и в сад приду я снова,
Я в летний сад приду взглянуть на пьедестал:
Начертано на нем магическое слово —
То имя нежное, чьим пленником я стал.
Скиталица моя, где будете тогда вы?
Покинете меня? Вновь разлучимся мы?
О, неужели вы хотите для забавы
Средь лета погрузить меня в кошмар зимы?
Зима – не только снег, не только мрак и стужа,
Зима – когда в душе свет радости погас,
И в сердце песен нет, и мысль бесцельно кружит,
Зима – когда со мной не будет рядом вас!
Наступило молчание, потом Лидия захлопала в ладоши, и Дюма подхватил аплодисменты, необычайно обрадованный тем, что стихи закончились так быстро. Впрочем, поскольку Александр, по мнению отца, не дружил с известным правилом о родстве краткости и таланта, наверное, стихи были на самом деле куда длиннее, просто-напросто Дюма половину проспал.
– Это прекрасно, верно? – со сладостным вздохом спросила Лидия, и Дюма усиленно закивал.
– Куда лучше, чем первые стихи, – продолжала Лидия, – и я не сомневаюсь, что роман о нашем романе будет куда лучше, чем «Дама с камелиями». Мы с Александром будем читать его нашим внукам и умиляться их восторгам, верно?
Александр бросился целовать свою подругу и так пылко привлек ее к груди, что пеньюар ее распахнулся до самых бедер. Глубокомысленно разглядывая атласную подвязку, которая придерживала розовый чулок над совершенным по форме коленом, Дюма подумал, что, судя по этой сцене, «роман о романе» вряд ли можно будет отнести к разряду тех книг, которые рекомендуются для детского чтения. Наверняка он окажется куда более эротичным, чем «Дама с камелиями», и благодаря ему сын еще больше прославится.
Александр и его возлюбленная продолжали целоваться, и старший Дюма, не слишком-то крадучись, спокойно их покинул.
В доме царила тишина, Антуана на месте не было, Дюма вышел на улицу и нахлобучил шляпу, которую доселе держал под мышкой. У него была такая привычка – во-первых, он терпеть не мог цилиндров (надевал их только на театральные премьеры), а предпочитал мягкую калабрийскую шляпу, которую никогда не отдавал привратникам, а всегда носил с собой. Он тихо надеялся, что когда-нибудь эта его черта будет отображена мемуаристами – так же, как его привычка носить с собой затрепанную записную книжку, испещренную многочисленными заметками, которые он заносил туда в любую минуту, когда удачная мысль приходила в его голову. Вот и сейчас – он достал карандаш, острие которого было прикрыто золоченым колпачком (Дюма терпеть не мог писать тупыми карандашами!), и, благодарный за чай и сладости, начертал в книжке с поистине отеческой снисходительностью: