На трудном перевале (Верховский) - страница 11

Оба мы с тревогой смотрели на уходивший вдаль город, окутанный дымом и пламенем пожаров, возникших в результате вражеской бомбардировки. Последние газеты, вышедшие в Белграде до начала бомбардировки, были наполнены статьями о надвигавшейся всеевропейской войне. Мой сосед по купе не мог примириться с этой мыслью.

— Не может быть, — говорил он мне, — чтобы из-за этой глупой истории на Балканах разгорелась война в Европе. Нам, немцам, нужен мир и только мир, для того чтобы производить и торговать...

Не могу сказать, что я отнесся к нему с полным доверием. Война между Россией и Германией не была для меня неожиданностью. Я уже давно читал труды немецкого историка Трейчке, который откровенно рассматривал [20] всех славян, и русских в том числе, как «навоз для германской нивы». Мне знакомы были также «творения» одного из руководителей военной мысли Германии генерала Бернгарди, писавшего о том, что Германия оставит побежденным только одни глаза, для того чтобы они могли оплакивать свой позор.

Все это было далеко не безразлично мне, молодому офицеру русского Генерального штаба. Я считал себя, как и все свое поколение, ответственным за судьбы своей родины, любовь к которой с юношеских лет была основным символом моей жизни.

Я любил её широкие поля и темные леса, любил свой народ, верил в его могучие силы, в его гений и считал, что Россия имеет право на достойное место в семье народов.

Род Верховских принадлежал к той части служилого русского дворянства, которое считало себя активным участником создания Российской империи. Мелкопоместные смоленские дворяне, они с царем Иваном Грозным воевали Казань; в рядах опричников казнили бояр и князей, сколачивая Русь из удельных княжеств; с Мининым и Пожарским дрались против польских захватчиков, освобождая Москву от вражеского нашествия; сражались в войсках Петра I на Полтавском поле; в XIX веке воевали с Наполеоном; служили в армии, сражавшейся в 1877 году на Балканах.

Я считал себя прямым потомком людей, своей кровью создававших Россию, и не мог равнодушно смотреть на то, что делалось кругом. Я не мог понять, во имя чего нужно воевать. А немец продолжал:

— Я не могу согласиться, что цивилизация Европы может рухнуть и что принципом станет звериная ненависть и война; что все то, что дорого человечеству в песнях Шиллера, о чем мечтал мятущийся Фауст, — что все это должно перестать существовать.

То, что говорил немец, находило горячий отклик в моей душе. И я вместе с Алешей Карамазовым Достоевского мечтал о том, что правда, наконец, восторжествует, что можно будет «взять мир смиренной любовью», «изо всех сильнейшей, подобной которой и нет ничего». Вместе с Левиным из «Анны Карениной» я мучительно думал о том, как перейти от старой жизни к новой так, чтобы всем людям жилось хорошо, чтобы человек [21] был счастливым и радостным, полным любви к своим братьям-людям. Хотелось видеть уничтоженным, ужас нищеты и в деревне и в городе. Я не мог равнодушно читать мучительные строки Достоевского о Сонечке Мармеладовой и повторял вслед за Толстым, что уничтожиться должен строй соревновательный и замениться коммунистическим, уничтожиться должен строй капиталистический и замениться социалистическим, уничтожиться должен милитаризм и замениться разоружением и арбитражем, уничтожиться должны всякие суеверия и замениться разумным, религиозным, нравственным сознанием, уничтожиться должен всякий деспотизм и замениться свободой, наконец, уничтожиться должно насилие и замениться свободным и любовным общением людей.