Явившись в прокуратуру, я обнаружил прямо на улице нездоровое оживление. Стояли кучкой зеваки – их было не разогнать; стояли кучкой народные дружинники – их было не заставить шевелиться. Сохлый, размахивая руками, пытался кого-то куда-то послать. Я поискал глазами Молодого, но увидел Вилли.
– Исчез задержанный, – проинформировал меня Вилли. – Называя вещи своими именами, сбежал. Сквозь стену он прошёл, что ли? Посмотри, замки целы.
– А окно?
– В это окно кошка не протиснется. – Вилли перехватил мой взгляд и отрицательно покачал головой. – Ни при чём тут Молодой. Как невменяемый рыщет-ищет по улицам. Простой парень, не стал бы спектакль играть.
– А что со сторожем?
– Уберёг Господь сторожа, слинял среди ночи домой погреться. Чаёк-кофеёк… Еле добудились.
Зеваки пялились, шептались, пустили по рукам бутылку водки. Им было радостно, что оккупанты получили щелбана, что самый опасный и страшный из них сейчас мечется, проваливаясь в снег, по закоулкам и тупикам и сквозь красную пелену гнева видит надменные лица прохожих. То, что щелбан – как ни крути, а ещё сильнее – получили местные следователи, зевак не печалило. Следователей никто не любил.
– Он сюда не вернётся, – неожиданно сказал Вилли. Он пониже надвинул шляпу, бросил только что зажжённую сигарету прямо перед собой и стал методично растирать её в пыль. – Здесь ему делать больше нечего, если я правильно понял. – Он поднял голову. – А понял я, признаться, до конфуза мало. – Из обширного накладного кармана плаща была извлечена сигаретная пачка, из пачки – новая сигарета. – Но ты с ним встретишься. Потому что он пойдёт за тобой. Может, даже вперёд забежит.
– Ну а если я решу остаться?
– Если, не если. – Вторая сигарета последовала за первой. – Не решишь. – Теперь из кармана были извлечены деньги. – Держи, выиграл.
В конце этого злополучного дня, когда всё бессмысленное и бесполезное было сказано и сделано, мы собрались в прокуратуре, без рвения пили, без стыда переглядывались, без сочувствия или приязни прикасались друг к другу: чудовища в человеческих штанах.
У Молодого, одуревшего от ярости и многочасовой гоньбы впустую, виноватым, как и следовало ожидать, оказался я. («Думаешь, я тебе это прощу? – сказал Молодой. – Думаешь, забуду?») Говорить при нём о Сахарке представлялось небезопасным, поэтому говорили про автовского разноглазого. Его дикий, варварский поступок был необъясним и запачкал всё вокруг, как блевота. Никому не нужная и неинтересная жизнь вдруг, стоило отшвырнуть её истерическим жестом, стала очень нужной и всем интересной.