Уступкой былому в какой-то мере стал краткий очерк морфологии деревни, но и здесь преобладал сплав научной сухости и чужих мнений. Трижды сославшись на Шпенглера и один раз – на Молодого, Фиговидец заключал:
«Деревня, этот бездушный, дошлый, строго ограниченный рассудок, предшествовала культуре и её переживёт, тупо продолжая свой род из одного неменяющегося поколения жлобов в другое. Здесь нет ни души, ни религии, ни истории».
В словах попроще и с презрением не менее сильным к деревне отнеслись и представители Нового Порядка на Охте. Для них встреченная форма жизни прямо принадлежала к категории «животные». Могло показаться, что они отстоят от неё даже дальше, чем, например, Фиговидец: размышление порождает пропасти, но оно же их и сглаживает.
– Поговори с профессором. Пусть не шляется один.
Мы, надо заметить, тесно сидели у костра на бревне и хлебали кашу с тушёнкой.
Я повернулся налево.
– Не ходи здесь один.
Фиговидец опустил полную ложку обратно в котелок.
– Думаешь, Сахарок этот бродит?
Я повернулся направо.
– Полагаете, Иван Иванович, аспид попущенный вернётся?
Молодой сплюнул и обратился к Фиговидцу напрямую:
– Да при чём тут Сахарок? Тебя мужики здешние зарежут и съедят.
– Со зла или они всерьёз такие голодные?
– А тебе будет не всё равно?
Они разговаривали, демонстративно не глядя друг на друга. Молодой сплёвывал, фарисей пожимал плечами.
– Речь ведь не обо мне.
– Если тебе спокойнее, считай их людьми, – сказал я. – Но держи в уме, что это ты так считаешь. Качество на риске покупателя.
– Но они люди.
– Да, Другая Сторона у них есть.
Но я не стал рассказывать, на что эта Другая Сторона похожа. Это было клубящееся чёрно-серым дымом пространство, в котором жили не привидения даже, а демоны: безглазые глухие твари с гипертрофированно острым чутьём. Зачем им было видеть? Зачем им было слышать? Они пожирали друг друга и возрождались из экскрементов, и утробный стон, который здесь наверняка стоял, но никому не был внятен, упорной рукой давил на тело. Я начинал чувствовать, как во мне плющатся кости. Прислушиваясь к их воображаемому крику и хрусту, я поднял руку в первом жесте угрозы. Ладонь легла на густой туман, как на стену. Твари стояли окрест.
Убитый Коржик и сам стал такой тварью. Топор торчал в разрубленной голове, но топор – это было так, виньетка, никого не пугающая деталь, росчерк скорее иронии, чем террора. Настоящим оружием была тоска Другой Стороны, с силой хлынувшая в оставленный убийством пролом. Она растирала человеческую душу в пыль, насквозь проедала сердце. И Пуня, если бы не я – даже такой, как Пуня! – был бы убит тоскою, сожран медленно, заживо.