— Да брось ты, сжились…
— Но почему? Они с Левчуком вот уже десять лет ладят.
— А что с Миколой не ладить? Усе у порядке, командир. Выхлопа добрые, закрылки у норме. Замечаний нема… Нет, неужели он думал, что Диденко будет летать с ним до пенсии. Отличный штурман. Пошел на повышение. Естественно. Кстати, у Диденко редкий педагогический дар. Он как-то вел у нас занятия. Я мало встречал людей, которые так толково и просто могли бы объяснять самые хитрые вещи.
— Погоди, — говорит Некрасов. — И Хлызова можно понять. Он вырастил людей, сколотил экипаж. Каково ему было расставаться с ними?
— Что же теперь? Нервы другим трепать? Вот ведь и ты, Андрей, скоро уйдешь. Переберешься на левое сидение и — привет!
Зарецкий останавливается.
— Мне сюда. Надо тут… Ну, пока, пока. До скорого.
Он такой: прощается всегда внезапно, говорит быстро, резко, а как вылет, начинает бормотать. Я долго ничего не мог понять. Осматривает подвеску бомб и невнятной скороговоркой бубнит себе под нос: «Так-с, контровочка, а-а, хорошо, кассета, так-с, защелки, м-м, так-с…» Или на маршруте, прислушаешься, а он бормочет в своем закутке: «М-да, курсовая черта, м-м, смещена, так-с…» И потом: «Доверни!» Команды он подает своим обычным голосом. Его понимают, к нему привыкли, работает он четко, никаких неувязок в полете вроде не случалось, но странно все-таки. Я однажды спросил его об этом. «А-а, вон оно что! — он рассмеялся. — Мне иначе не сосредоточиться. Я, Иван, жутко рассеянный. Настраиваю себя, понимаешь?»
Некоторое время мы молчим, отходим… В самом деле, у меня в ушах все еще звенит голос Вадима.
— Не дает себе труда, — медленно произносит Андрей. — Очень уж он скор на суд.
— Верно, — говорю, — Вадим торопится. Но в чем-то он прав, в чем-то прав. Жесткий Хлызов мужик, холодный… Однажды мы возвращались с полигона. Я тогда с Травниковым летал. Снизились, пробили облака и врезались в стаю скворцов. Они летели на родину, домой… А может, не скворцы. После и разобрать ничего нельзя было. Перья на обшивке, пух, кровь. Народ собрался. Молоденький механик моет самолет и плачет. Пришел Хлызов, увидел того механика. «Сопляк, — говорит, — сантименты». А Травников ему: «Ребенок, товарищ подполковник». А Хлызов говорит: «Мы солдаты».
Андрей мне ничего не ответил. Идет, забросил руки за спину, смотрит перед собой. Я не умею спорить, да и не люблю. Не люблю что-то доказывать. Но тут мне хотелось, чтобы Некрасов меня понял.
— Мы тогда бомбили визуально, — говорю. — Я точно впервые увидел полигон. Изуродованная земля, сосенки чахлые, выжженная трава, воронки. Страшно смотреть. Вот я и подумал: может, и вправду эти сантименты лишние, они мешают, ни к чему они. А потом: нет! Это же хорошо — чувства! Любовь, жалость… к птице, к земле. Ведь человеку нужны все чувства, вся полнота чувств. Только тогда он человек. Только тогда он и станет хорошим солдатом, потому что будет знать, что защищать. Отзывчивость, доброта… Я не понимаю, почему солдат должен отказываться от этого.