Товарищ Павлик: Взлет и падение советского мальчика-героя (Келли) - страница 133

. Сомнительно, чтобы в советские годы существенно выросло число детей из «нормальных» семей, желающих «сдать» своих родителей, несмотря на побуждения советской пропаганды публично разоблачать взрослых[193].

Советским детям первых послереволюционных лет, как и детям в других странах, нравились истории, в которых взрослые представлены врагами, заслуживающими сурового, но справедливого наказания. Однако в таких текстах обмен ролями носит форму карнавального фарса и не имеет прямого отношения к родителям[194]. Даже если предположить (в духе психоанализа), что в подобных историях отражается скрытая враждебность детей к родительской власти, то ключевым здесь окажется слово «скрытая». Ясно, что советские дети не стремились ни открыто выражать свою враждебность по отношению к взрослым, ни, тем более, проявлять ее в действии. В ситуации, когда арест и казнь родителей были реальностью жизни, потаенная агрессия в их адрес имела мало шансов выйти наружу. Мемуары и устная история свидетельствуют, что в подавляющем большинстве случаев политическое давление укрепляет солидарность внутри семьи, а не подрывает ее.

Значительно чаще, чем стремление подражать доносительским подвигам Павлика, встречаются два других типа детской реакции на эту историю. Первый — чувство страха и ужаса, вызванное судьбой Павлика. О такой реакции, например, живописно рассказала женщина татарско-башкирского происхождения, родившаяся в 1931 году. Ее отец был преуспевающим инженером на Урале. Для нее первый поход в театр стал и первой встречей с легендой о Павлике Морозове:

«Я была единственная дочь, в очень нежной такой среде, в доброте, у меня очень много было сказок вот этих, “Три поросенка”, Наф-Наф, Ниф-Ниф, Нуф-Нуф, вот эти все сказки добрые Шарля Перро, братьев Гримм[195], я воспитывалась на таких добрых сказках, и вдруг, меня когда привели в театр челябинский в первом классе в тридцать девятом году, и был спектакль — у меня сейчас мороз по коже — про Павлика Морозова, и вот, как сейчас, я помню, этот пьяный, этот дядя приходит, Данила, и поет вот эту песню, Туляй, лапоть, гуляй, пим, гуляйте, ходи, дедушка Трофим”[196]. Так это было страшно, у меня заболела голова, я пришла такая больная…и поэтому, конечно…и с Павликом расправлялись. Конечно, мы жалели Павлика, конечно. Вот он пришел пьяный, мой кулак этот, Данила, он заходит такой, мой бандит, и поет вот эту песню “Ходи, лапоть, ходи, пим (пим — это валенки), ходи, дедушка Трофим”. И вот они пришли пьяные и расправлялись с Павликом. Так неужели мы будем жалеть этих кулаков-бандитов? Или Павлика, который пострадал за то, что хотел помочь голодным детям Петербурга, крестьянам, рабочим, врачам голодающим? Вот у нас такая правда была. Вот у нас было вот такое, и мы так были воспитаны так…»