Но ведь он не меня, а Шарапова не любит? Я оглянулся и увидел, что по дорожке зоопарка идет ко мне не спеша Шарапов, сгорбившись, с любопытством глядя на нас сквозь свои удивительные очки. И я невероятно обрадовался ему, потому что мне точно было известно, что именно это лицо я видел в пожелтевшей папке личного дела, валяющегося в архиве университета, это он таскал меня на руках, громко распевая: «Не боится мальчик Стас...» А как же отец? Что-то все перепуталось у меня в голове...
Я побежал ему навстречу, и он взял меня за руку и повел обратно к клетке, и мне было радостно и спокойно ощущать тепло его широкой шершавой ладони, будто он вел меня – совсем маленького – первый раз в школу. А он говорил мне: «У нас не бывает побед по очкам. У нас ведь ничего, кроме работы, и нет. И надеюсь, что ты меня за это не осуждаешь?» Батон увидел Шарапова и визгливо закричал: «А как же с вещами?» Шарапов посмотрел на него и нисколько не удивился: «Зачем тебе вещи? Ты же пантера, и у тебя есть свобода неволи...» В глазах Батона стыли крупные капли слез. «Мы взаимно исключаем друг друга», – сказал он и убежал в угол клетки, где стояли мисочка и графин со старой водой. А Лены в клетке уже не было...
Я очнулся, будто вынырнул из затхлого черного омута, и долго глубоко дышал, не в силах утихомирить тяжелый неровный бой сердца.
Комната была залита дымным лунным светом, и лучистые блики вырывали из темноты на стене часть Лениной картины – подсолнухи, желто-зеленые, громадные, прекрасные, как тропические пальмы. От снотворного глухо шумело в голове, пересохло во рту. Сильно хотелось есть. Я понял, что заснуть больше не удастся, полежал еще немного, поднял высоко руку, чтобы часы попали в полосу лунного света. Половина третьего. Я встал, оделся, подержал в руках кобуру, соображая – брать или оставить дома, потом обратно засунул под подушку, на цыпочках прошел по коридору и неслышно притворил за собой входную дверь.
На улице было очень красиво, светло и зябко. Я поднял воротник плаща, засунул руки глубоко в карманы и по тихим кривым арбатским переулкам пошел в сторону Калининского проспекта. Луна перекатывалась по крышам небоскребов, а небо было густо-синее, в белых мазках редких облаков. Медведица повисла вниз головой, светофоры безмолвно наливались пунцовой краснотой, и, когда она становилась невыносимо яркой, огонек будто лопался и вместо него вспыхивал зеленый, ласковый, зовущий, успокаивающий. Сиреневые ртутные фонари отражались в огромных стеклах витрин, и казалось, что множество маленьких лун осталось ночевать в пустых магазинах и кафе. Из окон ювелирного салона «Малахитовая шкатулка» на меня смотрели элегантные некрасивые женщины, украшенные драгоценностями, и все в них было ненастоящее – драгоценности, замерзшие фотоулыбки и сам призыв покупать драгоценности. Настоящим было только их одиночество в гулкой красоте пустынной бесконечной улицы, роковая невозможность преодолеть сто метров до витрины кинотеатра, где так же замерли картонные киногерои, лихие, бесстрашные, могущие все на свете, кроме одного – пройти сто метров по улице, чтобы скрасить свое ночное одиночество хотя бы с хозяйками ненастоящих драгоценностей. И на всем проспекте были только дамы в роскошной бижутерии, молодцы-киногерои и я. И уж не знаю почему, но это меня развеселило. Я подошел к витрине и сказал элегантной манекенщице: