И только успокаивался Данилушкин и задремывать начинал, как из школы возвращались дети… И Данилушкину хотелось застрелиться.
По вечерам соседи поочередно часами висели на телефоне. Аппарат был старый, и все орали, что есть мочи. Поэтому все были в курсе событий друг друга, без дополнительных расспросов прекрасно осведомлены о товарообороте кооператива и сколько в день имеет динозавриха. В оставшееся от телефона время они собирались на кухне, утренние безумства повторялись, но более основательно и продолжительно. Хозяйки готовили обеды, кормили запуганных детей, не забывая при этом перемывать косточки отсутствующих и Данилушкина, и долбили ложками о края кастрюль.
Даже на работе Данилушкин отоспаться не мог, хоть и работал ночным сторожем. Он сам толком не знал, что и от кого сторожил. Их бытовочка находилась под лестницей в полуподвальчике, и всю ночь трубы в этом полуподвальчике то ахали и стонали, то сердито гудели, выли и негодовали, то в бешеной агонии начинали колотиться о стены. И больные нервы Данилушкина срывались, подбрасывало его, чуть задремавшего, на диванчике, и просыпался он в холодном поту и дрожал потом долго нервной дрожью. А утром начиналась непонятная жизнь того, что охранял Данилушкин. Приходил вахтер, Данилушкин домой уходил – куда ж еще?! Но возвращаться ему домой совсем не хотелось.
В очередной раз, делая закупку трех десятков яиц в мясном отделе, Данилушкин спросил продавца:
– Куда вы упаковки от яиц деваете?
– Сдаем по четыре копейки за штуку, – не моргнув глазом ответил мясник.
Данилушкин сунул ему рубль и сказал:
– Дай-ка мне двадцать пять штук.
Сперва Данилушкин оклеил двери в своей комнате с внутренней стороны, но очень быстро с ужасом понял, что мощь современной аппаратуры никакая упаковка для яиц остановить не может. И всё-таки Данилушкин еще несколько раз сбегал в магазин и оклеил дверь с наружной стороны и стенку, смежную с кухней. Теперь оруще-свистящий состав выгромыхивал будто из-за леса, но Данилушкин всё равно свивал жгутом простыню и в диван вжимался, а царапать стенку, оклеенную яичной упаковкой, ему было жалко.
Другую стену Данилушкин тоже оклеил на всякий случай, потому что то ли за ней, но уже в другой квартире, то ли внизу жила учительница музыки, днем к ней приходили ученики и долбили по клавишам:
В тра-ве си-дел куз-не-чик.
И еще Данилушкин хотел потолок оклеить, потому что почти каждую ночь в те часы, когда в каторжных муках пытался он ухватить хоть за краешек давно ушедшее вдохновение, кто-то начинал бегать на шпильках по потолку, – вернее, по дощатому полу в верхней квартире: тук-тук-тук, тук-тук-тук – туда-обратно, туда-обратно. Данилушкину воображалось, что это от его верхнего соседа каждую ночь порывается уйти оскорбленная им любовница, и бегает по комнате в одних туфлях, собирая разбросанную в страсти одежду, выкрикивая обидные слова и размазывая по пудре черные слезы. А тот просит у нее прощения, и уговаривает остаться, и она утихает, сбрасывает свои шпильки и снова ныряет к нему в горячую постель. Дурак! Зачем он ее уговаривает? Спустился бы лучше к Данилушкину, поговорили бы…